Выдуманный ею пузырь, однако, не позволил ее чувству выродиться в ненависть того сорта, что, как правило, не остается незамеченной и за которую ведьме часто приходится горько расплачиваться. Тебе никогда не убедить соседа в том, что ты не причинишь ему вреда, если он считает, что потенциально ты способен это сделать. Можно считать, этот пузырь облегчал ей участь. И хотя назвать Ару нормальной вряд ли можно было даже с натяжкой, все же она всегда верила в то, что на свете есть правильное и неправильное, хорошее и плохое, добро и зло. Просто она затруднялась отнести себя к добру или к худу.
Ей вполне хватало чувства сопричастности с миром вещным и миром скотским. Две эти ипостаси казались ей более устойчивыми, более, если хотите, основательными и самостоятельными, чем то, что с усилиями изображало бестолковое и суетливое человеческое сообщество. Кто, кроме святых отшельников, способен скопом и ни за что, искренне и не кривя душой любить человечество? Да и те, если подумать, с упомянутым человечеством и не соприкасаются вовсе. И разве каждый из нас не ограничен непременно землею, водами и куполом небес и не заключен в невидимый круг непреодолимого эго?
Она не родилась немой. Просто ей было не с кем и не о чем говорить. Свойство, часто и ошибочно принимаемое за высокомерие. И все же она умела находить в мире вещном радость, а в мире скотском — утешение. И так жила.
Ей нравилось думать, что, стоя в вихрящейся воде, она как бы погружена по колено в радужную поверхность своего пузыря. От непрестанно струящихся вод голова кружилась, словно бегом своим ручей вращал землю, хотя, как известно всякому, та плоска и неподвижна.
— Эй! — услышала она за своей спиной. — Я пробовал, вода ледяная. Простудишь себе что-нибудь… по женской части.
Когда она обернулась, неторопливо и без страха, потому что страх был ей органически неведом, то увидела мальчишку, как ей сперва показалось, на два-три года моложе ее самой, рыжеватого, бледного, веснушчатого и до крайности безобразно постриженного «под горшок», в местную разновидность этой прически, более известную в Дагворте как «серенький козлик на пробор». Делая вид, будто не замечает ее недовольства, он плюхнулся тощим задом на бережок, продемонстрировав грязные на коленях и обтрепанные снизу домотканые штаны и торчащие из них босые ноги.
— Давай вылезай, — повторил он. — Поболтаем.
И шлепнул ладонью рядом с собой.
Ара долго удивлялась, почему она подчинилась ему. Почему она делала это потом на протяжении весьма и весьма Долгого времени? Может быть, потому, что в голосе его не было нетерпеливого раздражения, какое она привыкла слышать от тех, кто так или иначе к ней обращался. Она ведь не была избалована благожелательным отношением и, честно Говоря, сейчас удовольствовалась бы любым. Все же она сочла нужным его предупредить.
— Со мной не водятся, — высокомерно сказала она. — Говорят, будто я ведьма.
Он пожал плечами и бесхитростно ответил:
— Со мной тоже. Я сын шлюхи. Они легко находят причины. Кстати, меня зовут Хаф.
И так уж получилось, что она пустила его внутрь своего пузыря. Отчасти из любопытства, потому что ей, оказывается, давно интересно было узнать, каково тут вдвоем. Отчасти же потому, что Хаф, сын Иды, некоторым образом обязанный ей своим существованием, казался еще более никчемным существом, нежели она сама. Он стал тем, кто разделял с ней беспросветную тоску и скуку провинциального существования вдали от великих событий великого мира. Невозможно было быть в большей степени никем.
Такова уж, видимо, человеческая природа. Человеку надобно кого-то презирать. Человек не может существовать, ощущая себя самым никчемным, самым слабым, самым обиженным существом. Нужно, чтобы был еще хоть кто-то один, еще более ничтожный. Тот, в сравнении с кем ты чувствуешь превосходство. Если не получается быть лучше всех, надо быть лучше хоть кого-то одного. Должен быть хоть кто-то, на ком ты станешь это вымещать. Богатые презирают нищих, ученые — глупцов, красивые — тех, кому не повезло, но и наоборот! Судя по высказываниям ученого мужа, другой такой же его собрат не разумней деревенского идиота. Муж в глаза зовет свою бабу дурой, в то время как та беззастенчиво водит его за нос. Взаимное презрение является, видимо, одним из китов человеческого сосуществования. В самом деле, ведь там, где живет снисходительное презрение, вряд ли останется место для зависти — смертного греха, иссушающего душу и свойственного людям, пожалуй, более, чем любой другой. Кто-то должен быть хуже. Она нашла себе Хафа и привязалась к нему потому, что в ее глазах он был еще более ничтожен, чем она сама. Кстати, неизвестно, что он сам думал по этому поводу.
Иногда он приходил к ней избитый, в синяках и царапинах с разбитым носом или заплывшим глазом. В тех случаях, когда подруга удосуживалась поинтересоваться, где же его так угораздило, Хаф отмахивался шутя, словно речь шла о деле настолько прошлом, что оно не заслуживало даже упоминания. Конечно, как всякому взрослеющему мужчине, ему не хотелось выглядеть битым в ее глазах, однако же было вполне очевидно, что достойного и даже видимого сопротивления он не оказывал. Поколотить «сына шлюхи» у мальчишек Дагворта считалось делом столь же достойным, как выкрикнуть оскорбление или швырнуть камень вслед потенциальной ведьме. Да иногда сама Ида с помощью ремня или полена вымещала на сыне горечи своей жизни, считая его их первопричиной. В одном Ара никак не могла не признать своего преимущества: ни у кого из деревенских горлопанов не хватало храбрости приблизиться к ней на расстояние прикосновения, а брошенные издали камни всегда летели мимо цели.
Таким образом, оба они принимали текущие неприятности как временные, а потому не требующие к себе ничего, кроме холодной воды на ушибы. Но тем не менее, прижимая к разбитому рту клок рубахи, вырванный начисто, а потому ни на что, кроме заплаты, уже не годный, Хаф невнятно заявил, что если два человека до такой степени где-то не нужны, то им есть смысл поискать себе под солнцем иное, более благоприятное местечко. Ара уж не помнила, фыркнула ли она тогда в ответ на этот не заслуживающий доверия бред или же по своему обыкновению промолчала. Во всяком случае, разговор ничем не кончился, а потом она и Хаф медленно, но рано взрослели, побои стали реже, поскольку сверстники взрослели вместе с ними, становясь если не более добры или миролюбивы, то, во всяком случае, более заняты собственный делами, и если и не теряли интерес к жестоким забавам, то приобретали иной — к женскому полу, проявлять который дозволялось лишь в те редкие часы, когда они не бывали обременены изнурительными сельскими работами. Хаф был фигурой слишком незначительной, чтобы тратить на него драгоценное время. К тому же он с изумительным хитроумием избегал встречаться со своими прежними лиходеями, когда те находились в подпитии и бывали не прочь почесать кулаки.
Но, конечно, пренебрежение стало не единственной связующей их нитью. Хаф ничего не умел и ни к какому делу не был приставлен, однако, обретаясь в черте доступа самого разнообразного люда, составлявшего обычную клиентуру его матери, он был в курсе практически любой стороны жизни. Похоже, ему предстояло вырасти завзятым краснобаем, и, будучи хилым от природы и от одной гороховой каши, которой кормила его мать, когда давала себе такой труд, он понимал, что язык его — его спасение и билет в лучшую жизнь. Он знал практически все на свете — по крайней мере Аре так казалось, и он нашел в ее лице слушателя, которому знания его были потребны. Благодаря ему у Ары, знавшей до сих пор только мир вещный да мир скотский, да и то лишь в пределах собственного обитания, складывалась картина мира, лежавшего далеко вне ее горизонтов, мира, где все было очаровательно сложно и восхитительно непонятно.
Со временем он становился все лучшим рассказчиком, из тех, кто возбуждается течением собственной речи. Много чего он подслушивал из-за занавески, куда прятала его мать, когда у нее бывали гости. Он пересказывал Аре басни пилигримов, возвращавшихся из варварских и святых земель, своими глазами видевших драконов и мантикор, что телом львы, главою же — человек, и сирен, что наполовину девы, наполовину же твари морские, сладкогласые и питающиеся человечиной. Он излагал ей обычаи монастырей, чьим обитателям некогда кормиться на земле черным трудом, ибо они возносят мольбы на небеса Грэхему Каменщику и заступнице Йоле, а потому занятые суетным промыслом, отсылают им в помощь от своих плодов десятую часть. Он рассказывал ей о быте военных лагерей, об устройстве городов, где люди глупы и носят деньги в кошелях на поясе, о закономерностях женского цикла, о цеховых уложениях ремесленников, о том, сколько стоят хлеб и вино, и какая выйдет разница, если то и другое покупать в деревне, а продавать, скажем, за тридевять земель. Он говорил также и о том, что правила писаны для дураков. Умные не платят десятину, потому что знают — как. Умные устраиваются за чужой счет.