— Нет.

— Смотреть на то, как муж возвращается домой, измаравшись близостью с другой женщиной, которую он почти не знает, — может, она его наградила дурной болезнью. Спать с ним в одной спальне, пользоваться общей с ним ванной…

Он не находил, что ответить, и смотрел на нее, должно быть, с дурацким выражением лица.

— Я бы такого не потерпела! Я сказала бы: “Всего хорошего, друг мой!”

Как какому-нибудь лакею!

Приходилось ли Маргарите выслеживать его на улицах, когда он шел под вечер пройтись? Он подозревал, что так оно и было. Иногда внезапно оборачивался на ходу. Дважды — правда, за несколько месяцев — видел ее: в первый раз она входила в магазин, во второй резко повернула в другую сторону. Дома он ее ни о чем не спрашивал: предпочитал не думать об этих не слишком-то приятных материях, чтобы не портить себе кровь.

Если она мало-помалу его невзлюбила — тем хуже для нее. Буэн старался заполнить свою жизнь маленькими радостями, у него был верный товарищ, Жозеф, который иногда словно упрекал хозяина за то, что он поселился в другом доме, навязал коту общество чужой женщины и, в сущности, предал его.

Уж не осмеливалась ли она колотить кота, когда муж не видит? Эмиль сомневался в этом: уж очень она боялась Жозефа. Но ей наверняка бы от этого полегчало. Она нашла выход получше. Расправилась с ним. Она метила не только в Жозефа, но и в него, в Эмиля, — он сам был ей так же немил, как кот, и запах его так же ненавистен, как запах Жозефа.

Годами она ждала удобного случая. У нее не хватило терпения подождать еще год-другой, пока кот умрет своей смертью.

Буэн пил, но чувствовал, что рассуждает вполне хладнокровно; он был убежден, что судит обо всем более здраво, более объективно, чем когда бы то ни было.

Сволочь она. Сюит только посмотреть на фотографии, где изображен ее нелепый муж, знаменитая первая скрипка в Опере, и сразу ясно: сущая тряпка, человек, более тридцати лег позволявший морочить себя. Что до ее отца, слабоумною Старикашки, увешанного брелоками, то за ним водилось предостаточно собственных грешков, поэтому дома он все и прощал дочери.

Она была дрянью уже в те времена, когда ездила на прогулки в Булонский лес в запряженном парой ландо. Дрянью была, когда выходила замуж за Фредерика Шармуа. Фотография, запечатлевшая их бракосочетание, тоже, разумеется, сохранилась. Альбом лопался от фотографий. Кондитерская фабрика, вид с улицы. Все служащие Дуаза во дворе фабрики — групповой снимок, Себастьян посредине. Старый Артюр Дуаз в кресле. Он же у себя в кабинете. Его сестра, причесанная под императрицу Евгению. Прочие Дуазы — больше всего стариков, несколько младенцев на медвежьих шкурах, сама Маргарита: жених сфотографировал ее на берегу у самой воды, в огромной шляпе, с остроконечным зонтиком.

Альбом постоянно красовался на рояле, словно невесть какое сокровище. Буэну туда доступа не было. Ни разу она не попросила у него фотографию. С тех пор как они поженились, ни разу не предлагала ему сходить к фотографу.

На весь альбом — один-единственный пес с ухоженной шерсткой, породистый, в изысканности не уступающий мужу-скрипачу. Больше никаких животных. Для них места не нашлось, кроме попугая, — Маргарита купила его через несколько недель после смерти мужа, в качестве замены.

Попугай был неговорящий. Но так оно, наверно, и лучше. Разве Шармуа разговаривал? Он давал уроки скрипки. Вечерами облачался во фрак, надевал белый галстук, шел на станцию метро Данфер-Рошро и ехал в Оперу, куда гордо вступал через служебный вход.

— К чертям!

Эмиль бесился. Ему было тошно. Маргарита попала в самое уязвимое место, и он не находил никакого средства ей отомстить. Он ее ненавидел. Презирал.

— Гадина, сущая гадина.

Он жалел об Анжеле, готов был плакать по Анжеле, говорить с ней, просить у нее утешения. Анжела была женщиной, настоящей женщиной, бабой, а не порождением мерзких бисквитов. Его передергивало при одной мысли о бисквитах Дуаза, особенно о тех, которые именовались “французскими деликатесами”. Напыщенное, слащавое название, прекрасно обрисовывающее характер этой семейки!

На самом деле на улице Гласьер изготовляли дешевку, сласти, каких никто для себя не купит: таким угощением запасаются, когда идут в гости и не знают, какой бы другой подарок принести детям. “Французские деликатесы” пекли из обычного теста. На вкус они напоминали песок. Но их покрывали слоем разноцветного сахара, на котором были выложены, опять-таки из сахара, цветы и узоры.

Когда Эмилю шел не то пятый, не то шестой и он играл на улице, старуха соседка обожала звать его из окна:

— Иди сюда, малыш! У меня есть для тебя что-то вкусненькое!

Она шла за коробкой бисквитов Дуаза, открывала ее, словно ларец с драгоценностями, и приговаривала, ожидая, что малыш придет в восхищение:

— Выбери себе штучку!

Она жила одна. В квартале ее считали малость помешанной, поговаривали, что в прошлом она была актрисой. Она красилась — одна на всей улице, и Эмиль почти боялся ее подведенных глаз.

— Шлюха!

Буэн был не пьян. Маргарита боялась спуститься вниз. Время от времени он слышал над головой легкие шаги. Шаги эти словно притворялись. Все в ней притворное.

— Будь любезен, Эмиль, выйди! Коко пора немного поразмяться.

Попугая, разумеется, звали Коко. Глупая, злая птица. Он тоже не прощал Буэну, что тот захватил дом да еще привел с собой непонятного зверя.

Эмиль пережевывал свои обиды. Вино подстегивало его. От вина ему легчало. Как подкидывают в очаг чурку за чуркой, так он припоминал все новые оскорбления и наконец встал, решив показать ей, что он за человек.

Была ли у него определенная цель, когда он нетвердой походкой входил в гостиную? Начал с того, что поднял ставни, к которым сегодня с утра еще не притрагивались. Снег уже подтаивал, хотя еще лежал пятнами на тротуарах, по обе стороны мостовой. Какой-то мальчишка пробовал прокатиться по нему, и Буэн удивился, что снаружи, как в любой другой день, продолжается жизнь.

Канализационный рабочий у люка хлопал в ладоши, чтобы согреться. Он заметил за шторой Буэна и, наверно, позавидовал ему, как будто и сам в свое время не доживет до шестидесяти пяти лет и пенсии. А потом? Что с ним будет потом?