Во-вторых, точно так же эта парадоксальная интерпретация бьет по западным левым, которые дистанцировались от сталинского эксперимента и с иронией описываются Гройсом как «буржуазные». Для меня и некоторых моих друзей солидаризация с традицией «другого марксизма» на фоне враждебности либеральной академической среды и совсем не парадоксального догматизма традиционных постсоветских левых была важным моментом политического и интеллектуального движения в наших локальных условиях12 . Разумеется, полемика с концепцией «Постскриптума» не является задачей этого обзорного текста. Однако я позволю себе несколько вопросов и наблюдений.

1. После распада СССР все левые становятся «буржуазными», поскольку действуют в условиях капиталистических государств. Но наступившая историческая пауза в коммунистическом движении дает возможность заново продумать возможности освобождения. Пренебрежительные инвективы в адрес современных левых — из советской позиции, когда-то подкрепленной мощью социалистического государства, а теперь скорее риторической и фиктивной, — на руку лишь «реакционерам всех мастей», радостное оживление в лагере которых продолжается. Концепция Гройса почти в стиле Кьеркегора задает жесткую альтернативу «или — или»: или бесконечная и бессильная критика капитализма, который ее постоянно инкорпорирует и инструментализирует для собственных целей13 , или коммунизм в духе обрисованной модели советского опыта — некое ограниченное во времени и пространстве событие, или даже «проект», который всегда может быть «закрыт», не внеся радикальных улучшений в глобальный мировой порядок. Но насколько действенной может быть сама постановка вопроса таким образом и не воспроизводит ли она на другом уровне навязываемый господствующей идеологией выбор между большим и меньшим «злом», — не говоря о том, что, вопреки декларируемым установкам, отрицает возможность коммунизма как универсального и глобального события? Совместима ли возможность этого события с самой формой государства («государства философов» в «одной отдельно взятой стране»), которую Гройс принципиально не отличает от политики как таковой?14 Закрытие советского госпроекта «реального коммунизма», — если доверять аргументации рассматриваемой книги, — не оставляет никаких политических ориентиров. Нам лишь сообщается, что парадоксальная вспышка коммунизма с необходимостью должна повториться в благоприятных условиях. Подобная изоляция советского проекта в фигуре пассивной и слепой судьбы, по сути, открывает путь к его сакрализации, логика которой уже намечена в книге Гройса. Недаром в Ветхом Завете слово parўadoxon обозначает «чудесное», «неожиданное», а в Новом Завете увиденные «парадоксы» приводят свидетелей в экстаз, побуждают их к «прославлению Господа» и наполняют их страхом15 .

2. Любопытна аналогия между парадоксальной моделью CCCР как «реального коммунизма», медиумом которого является язык, и развиваемыми некоторыми современными левыми теоретиками концепциями «постфордизма» (прежде всего, П. Вирно и А. Негри). Основной тезис этих концепций состоит в том, что в условиях позднего «постфордистского» капитализма гегемониальной формой практики становится «имматериальный труд», который связан прежде всего с коммуникацией, с языком, лингвистическим перформативом16 . Теоретики этого лагеря также говорят о том, что в рамках современного западного капитализма тоже произошел «лингвистический поворот» не только в философии, но и на уровне практики. Каждый работник в этих условиях de facto становится мыслителем, «философом», а ведущей производительной силой — «всеобщий интеллект» как коллективная языковая и логическая машина. Согласно остроумной и парадоксальной терминологии П. Вирно, это состояние можно назвать «коммунизмом капитала»: в условиях глобального рынка государства ослабевают, а сам характер труда требует все большего раскрытия высших человеческих способностей, прежде всего — к мышлению, речи и инновации. Не может ли концепция Гройса быть вольной или невольной проекцией подобного представления современной ситуации в недавнее историческое прошлое?

3. Несомненно, текст Гройса симптоматичен для нашей исторической констелляции. Очевидны изменения самого «эстетического режима», конфигурации «разделения чувственного» (Ж. Рансьер) в отношении свидетельств и материалов советской истории. Непосредственное шоковое восприятие визуальных, перцептивно-телесных качеств той эпохи, образцом которого может быть, например, фильм Алексея Германа «Хрусталев, машину!», уступает более абстрактному запросу на выявление ее универсального смысла. На этом пути гройсовская модель, несомненно, имеет шанс подвергнуться идеологической апроприации. На такую возможность указывают некоторые провоцирующие замечания в тексте, — например, что нынешняя централизация власти в России намекает на продолжение коммунистического эксперимента (с. 115). Теория диамата как парадокса, помимо непосредственного юмористического удовольствия, могла бы функционировать и в качестве компенсаторного фантазма, восполняющего смысл в том месте, где он был полностью утрачен, — в силу исторической травмы или действия прежней разоблачающей критики и пропаганды.

Станет ли «Коммунистический постскриптум» тем спиритическим медиумом, через который будут говорить титанические призраки погрузившегося в толщу времени советского архипелага? В любом случае, предложенная в этом тексте перформативная интерпретация советского опыта придает ему почти абсолютный, т. е. отнесенный только к самому себе, смысл. И эта фабула разительно отличается от давно установившихся схем описания советского проекта, которые либо разоблачали его философско-историческую осмысленность, либо выстраивались вокруг традиционной, без парадоксов, диалектики утопии и превратностей ее осуществления.

Алексей Пензин

1 В Германии текст вышел в 2005 году в рамках большого исследовательского проекта Postcommunist condition, вовлекшего в свою орбиту немало выдающихся теоретиков и художников. На большой конференции в ностальгически обветшавшем культурном центре Das Moskau в июне 2004 года, ставшей кульминацией проекта, выступали «звезды» современной политической философии вроде С. Жижека и Ш. Муфф, а также многие известные интеллектуалы из России и Восточной Европы.

2 Или «медиумов», как с некоторым спиритическим уклоном переводит текст немецкого издания А. Фоменко. Дихотомия денег/дискурса также была центральной в недавних рассуждениях Гройса о положении современного искусства (см.: Капитал, искусство, справедливость // Художественный журнал. 2005. № 60).

3 Собственно, здесь софист предстает «идеологом» в смысле марксистской критики ХХ века.

4 Своеобразная интерпретация современных вариаций на тему кантовской проблематики возвышенного, переосмысленного как «нерепрезентируемое», «несимволизируемое».

5 Это мышление тотальности Гройс сравнивает с отношениями доктрины и ересей в христианстве: доктрина есть сумма противоречивых ересей, и предосудительным оказывается лишь отказ от того, чтобы мыслить их все вместе, коснея в одной из них.

6 Учитывая влияние и популярность философских медиа-звезд в наши дни, подкрепленную денежными механизмами «рынка идей», возникает соблазн не без иронии согласиться с этой оценкой.

7 Здесь — разумеется, вне всяких навязываемых либеральной критикой параллелей между «тоталитарными режимами» — можно вспомнить рассуждения М. Хайдеггера времен «Введения в метафизику» о том, что национал-социализм был воплощением греческого логоса, а немецкий язык был его истинным медиумом.

8 Так, оруэлловский образ Большого Брата, возникший как сатира на СССР, в настоящий момент весьма популярен в связи с общей антитеррористической паранойей контроля во всем мире.

9 См .: Zizek S. Did Somebody Say Totalitarianism? Five Interventions in (Mis)use of a Notion. London: Verso, 2002. Р. 12.