— Может быть, я слеп, Бландуа, — сказал он, — но только я не вижу, при чем тут вы.

— Тысяча громов, — возразил Бландуа, — разумеется, ни при чем, если не считать того, что я думал оказать услугу приятелю.

— Перекачав в его карман часть денег выскочки? — подхватил Гоуэн. — Верно я вас понял? Ну, так посоветуйте вашему дорогому приятелю заказать свой портрет маляру, пригодится для трактирной вывески. Вы, кажется, забыли, кто я и кто он!

— Professore, — возразил незадачливый посол, — а кто я?

Не изъявляя желания выяснить последний вопрос, Гоуэн сердито свистнул, и с мистером Дорритом было покончено. Но на следующий день художник сам возобновил разговор как ни в чем не бывало, заметив с презрительным смешком:

— Ну, Бландуа, когда же мы отправимся к вашему Меценату? Нам, мастеровым, не приходится привередничать; кто нанял, на того и работаем. Когда мы пойдем уговариваться насчет этой работы?

— Когда вам будет угодно, — обиженно отозвался Бландуа. — Я тут ни при чем. Меня это не занимает.

— А меня занимает, и могу вам сказать почему, — возразил Гоуэн. — Работа — это хлеб. Не умирать же с голоду. А потому — вперед, мой милый Бландуа.

Мистер Доррит принял их в присутствии своих дочерей и мистера Спарклера, который по чистой случайности тоже оказался в доме. — Как поживаете, Спарклер? — небрежно спросил Гоуэн. — Когда вам не на что будет рассчитывать, кроме собственной смекалки, дружище, желаю, чтобы дела у вас шли лучше, чем у меня.

Вскоре мистер Доррит заговорил о своем предложении.

— Сэр, — сказал, смеясь, Гоуэн после того, как поблагодарил за честь, — я новичок в ремесле и еще не искушен во вcех его секретах. Кажется, мне полагается посмотреть на вас при различном освещении, сказать, что вы — находка для живописца, и прикинуть вслух, когда я могу выкроить достаточно времени, чтобы с должным воодушевлением отдаться тому шедевру, который я намерен создать. Право же, — он снова засмеялся, — я чувствую себя предателем по отношению к моим славным, добрым, талантливым и благородным собратьям по кисти, оттого что не умею разыгрывать всю эту комедию. Но меня к этому не готовили с детства, а теперь уж учиться поздно. Скажу вам по совести: художник я никудышный, но, впрочем, не хуже большинства. Раз уж вам не терпится выбросить на ветер сотню гиней, буду весьма обязан, если вы их бросите в мою сторону, ибо я неимущ, как всякий бедный родственник высокопоставленных особ. За ваши деньги я вам сделаю лучшее, на что я способен; а если это лучшее окажется дрянной пачкотней — ну что ж, вместо какой-нибудь именитой пачкотни у вас будет висеть пачкотня безыменная, только всего.

Этот ответ, хотя и несколько неожиданный по тону, удовлетворил мистера Доррита. Так или иначе художник — не ремесленник какой-нибудь, а настоящий джентльмен и притом со связями — готов считать себя обязанным ему, мистеру Дорриту. Он тут же объявил, что предоставляет себя в распоряжение мистера Гоуэна, и выразил надежду, что они будут встречаться и в дальнейшем, на правах добрых знакомых.

— Вы очень любезны, — отвечал Гоуэн. — Вступая в братство служителей кисти (к слову сказать, милейших людей в мире), я отнюдь не отрекся от светской жизни и бываю рад случаю нюхнуть порой старого пороху, хоть он и взорвал меня на воздух и сделал тем, что я есть теперь. Я надеюсь, мистер Доррит, — тут он снова засмеялся самым непринужденным образом, — вы не сочтете это за профессиональные замашки — они мне, право, чужды (ах, бог мой, я на каждом шагу совершаю вероломство по отношению к своей профессии, хотя, клянусь Юпитером, горячо ее люблю и уважаю!), но не назначить ли нам время и место?

Кха! Мистер Доррит далек от мысли подвергать — кхм — сомнениям искренность мистера Гоуэна.

— Повторяю, вы очень любезны, — сказал Гоуэн. — Я слышал, вы собираетесь в Рим, мистер Доррит? Я тоже туда собираюсь, у меня друзья в Риме. Так позвольте, я уж там приступлю к осуществлению своего злодейского умысла против вас. Эти дни перед отъездом у всех у нас будет много хлопот; и хотя я самый последний бедняк во всей Венеции, только что локти целы, во мне еще не совсем погиб любитель — вот видите, опять я подвожу своих собратьев по ремеслу! — и я не могу хвататься за кисть наспех, по заказу, только ради каких-то жалких грошей.

Эти слова произвели на мистера Доррита не менее благоприятное впечатление, чем предыдущие. Они и служили прелюдией к первому приглашению мистера и миссис Гоуэн на обед и очень ловко поставили Гоуэна на обычное место в этом новом для него доме.

Его жену они тоже поставили на обычное место. Мисс Фанни было ясно, как божий день, что хорошенькое личико миссис Гоуэн очень дорого обошлось ее мужу, что ее появление на сцену вызвало целую бурю в семействе Полипов и что вдовствующая миссис Гоуэн, убитая горем, противилась этому браку сколько могла, но в конце концов в ней одержали верх материнские чувства. Миссис Дженерал тоже отлично понимала, что увлечение мистера Гоуэна повело к большим семейным раздорам и огорчениям. О добром мистере Миглзе никто и не вспомнил; разве только в том смысле, что для такого человека, как он, совершенно естественно было желать, чтобы дочь вышла в люди, и нельзя винить его, если он к этому прилагал все старания.

Крошке Доррит ее глубокое и пристальное участие к прекрасной героине этих легко укоренившихся толков придало прозорливости. Она угадала, что именно подобными толками навеяно отчасти то облако печали, которое омрачало жизнь молодой женщины; и в то же время она была инстинктивно убеждена, что тут нет ни крупицы правды. Но все это явилось серьезным препятствием к ее встречам с Минни, ибо в школе Плюща и Пудинга вышел указ: относиться к миссис Гоуэн с отменной вежливостью, но не более того; а Крошка Доррит, вынужденная стипендиатка упомянутого заведения, должна была безропотно подчиняться его правилам.

Однако между этими двумя сердцами уже установилось взаимное нежное понимание, которое помогло бы им преодолеть и большие трудности, и никакие искусственные препятствия не могли помешать их дружбе. Случаю, словно бы благоприятствовавшему этой дружбе, угодно было дать им лишнее подтверждение их душевного сродства; речь идет о неприязни, которую обе испытывали к Бландуа из Парижа — неприязни, близкой к тому чувству страха и отвращения, что естественно возникает при виде какой-нибудь ползучей гадины.

Не только их отношение к Бландуа объединяло их, но также и отношение Бландуа к ним. С обеими он держался совершенно одинаково, и обе улавливали в его манере держаться нечто такое, чего не было в его поведении с другими. Никто не заметил бы этой разницы, так она была ничтожна, но обе они ее чувствовали. Чуть заметней подмигивали его недобрые глаза, чуть выразительней было движение гладкой белой руки, чуть выше вздергивались усы и ниже загибался кончик носа, когда он строил свою привычную гримасу, и во всем этом им чудилась какая-то похвальба, относившаяся к ним обеим. Он словно бы говорил: «Здесь моя власть, хоть покуда и тайная. Я знаю то, что знаю».

Особенно ясно они обе ощутили это — причем каждая знала, что то же ощущает и другая — в день, когда Бландуа явился проститься с семейством Доррит перед отъездом из Венеции. Миссис Гоуэн тоже приехала с прощальным визитом, и он застал их вдвоем; никого, кроме Крошки Доррит, не было дома. Они и пяти минут не пробыли вместе до его прихода, но странное выражение его лица как будто сказало им: «Ага! Вы собрались разговаривать обо мне. Так вот, теперь это вам не удастся».

— Гоуэн заедет за вами? — спросил Бландуа со своей постоянной усмешкой.

Миссис Гоуэн отвечала, что нет, он не заедет.

— Не заедет! — сказал Бландуа. — Тогда, надеюсь, вы позволите вашему покорному слуге проводить вас домой?

— Благодарю вас, но я еду не домой.

— Не домой! — сказал Бландуа. — Как вы меня огорчили!

Возможно, он и в самом деле огорчился; но не настолько, чтобы удалиться и оставить их вдвоем. Усевшись поплотнее, он повел светскую беседу, пересыпая ее блестками остроумия и галантности; но за всем этим им словно бы слышалось: «Не выйдет, не выйдет, милые дамы! Вам так и не удастся поговорить обо мне!»