Его козочка цвета млечной сыворотки дает ему жирное молоко, из которого он делает мягкий сыр, обладающий неповторимым густым и водянистым вкусом. Иногда ему случается поймать кролика в сплетенный из нитей силок и сварить из него суп или потушить с приправой из дикого чеснока. Он знает все о лесе и его обитателях. Он рассказывал мне об ужах, о том, как старые ужи, почуяв опасность, широко открывают пасть, а ужата заползают им в глотку и сидят там, пока страх не минует, и тогда выползают снова и резвятся, как прежде. Он поведал о мудрой жабе, что летом сидит у ручья в зарослях калужниц, а в голове у нее — необычайно драгоценный камень. Он сказал, что сова когда-то была дочерью булочника, а потом улыбнулся мне. Он показал мне, как плести циновки из камыша и свивать ивовые прутья в корзины и небольшие клетки, в каких он держит своих певчих птиц.

Его кухня вся качается и дрожит от птичьих трелей, разносящихся от клетки к клетке, в которых сидят его певчие птички — жаворонки и коноплянки, — клетки, громоздящиеся одна над другой вдоль стен — стен из пойманных птичек. Как это жестоко — держать диких птиц в клетках! Но когда я сказала ему это, он лишь рассмеялся; смеясь, он показывает свои белые, заостренные зубы, на которых блестит слюна.

Он прекрасный хозяин. В его доме царит безупречная чистота. Он аккуратно ставит на очаг надраенную до блеска кастрюлю бок о бок со сковородой, словно пару начищенных туфель. Над очагом висят низки тонких, с завитыми шляпками сушеных грибов, которые в народе именуются «иудиными ушами» и которые растут на бузине с тех самых пор, как на одном из этих деревьев повесился Иуда; это древняя наука, сказал он мне, искушая мое недоверчивое любопытство. Травы он тоже сушит, связывая в пучки и подвешивая, — тимьян, майоран, шалфей, вербену, кустарниковую полынь, тысячелистник. Комната наполнена музыкой и ароматами, к тому же в камине всегда потрескивают дрова, слышен сладкий и едковатый запах дыма, ярко и весело горит огонь. Вот только скрипка, которая висит на стене рядом с птицами, не может издать ни единого звука — у нее порваны все струны.

Порой по утрам, когда мороз уже наложил свою сверкающую печать на травы и кустарники, а иногда и по вечерам, что бывает гораздо реже, хотя и выглядит более заманчиво, когда спускается холодная мгла, я иду прогуляться и всегда прихожу к Лесному Царю, и он укладывает меня на свою кровать из шуршащего тростника, на которой я лежу, отдавшись на милость его громадных рук.

Нежный мясник, показавший мне, что ценность плоти — в любви; сдери шкурку с кролика, приказывает он. И с меня слетают все одежды.

Когда он расчесывает свои волосы цвета увядших листьев, из них выпадают увядшие листья. Они с шелестом опускаются на землю, словно облетая с дерева, и он действительно может стоять неподвижно, как дерево, когда хочет, чтобы голуби — эти глупые, толстые, доверчивые лесные создания с красивыми обручальными кольцами вокруг шеи, — мягко хлопая крыльями и воркуя, уселись к нему на плечи. Он делает дудочки из бузинных веток и приманивает летающих в небе птиц — все птицы прилетают на его зов; и самых голосистых сладкопевцев ждет клетка.

В темном лесу буянит ветер, завывая в кустарниках. Лесного Царя всегда сопровождает тот легкий холодок, который веет над погостом, и от этого у меня мурашки бегут по затылку, но я уже не боюсь его; я боюсь того головокружения, в которое он затягивает меня. Мне страшно упасть.

Упасть, как, наверное, упала бы с небес птица, если б Лесной Царь поймал все ветры в свой платок и связал бы его узелком, чтобы они не могли вылететь вновь. И тогда движущиеся потоки воздуха уже не будут поддерживать птиц, и все птицы упадут, повинуясь закону земного притяжения так же, как я пала ради него, и я знаю: лишь благодаря его доброте я не пала еще ниже. И земля, одетая в тончайшее руно умирающих листьев прошедшего лета, еще носит меня лишь из соучастия к нему, ибо его тело — плоть от плоти этих листьев, медленно превращающихся в земной прах.

Он мог бы воткнуть меня в грядку рассады вместе с поколениями грядущего года, и тогда мне пришлось бы ждать, пока его свирель не призовет меня из тьмы снова на бренную землю.

И все же, когда он вытряхивает из своего птичьего манка ту самую пару чистых нот, я иду к нему, как каждое из тех доверчивых созданий, что усаживаются на сгибы его запястий.

Я нашла Лесного Царя сидящим на увитом плющом пне, он созывал к себе всех птичек в лесной округе, попеременно выдувая из своей свирели две ноты — одну высокую и одну низкую; и этот пронзительный зов был так сладок, что на него слетелась целая стайка щебечущих птах. Поляна была усыпана опавшими листьями — одни были медовыми, другие серыми, как зола, а иные черными, как земля. Он настолько казался душой этого места, что я без удивления заметила, как лиса доверчиво положила мордочку к нему на колени. Бурый предзакатный свет, просачиваясь, уходил во влажную, тяжелую землю; все было тихо, все было неподвижно, и уже веяло ночной прохладой. На землю упали первые капли дождя. Во всем лесу нет другого убежища, кроме его хижины.

Вот так я и вошла в наполненную птицами уединенную келью Лесного Царя, который держит своих пернатых в тесных клетках, свитых им самим из ивовых прутьев, и пташки сидят в этих клетках и поют для него.

Козье молоко в кружке с щербатыми краями, на ужин — овсяные лепешки, которые он испек на каменной плите. Дождь барабанит по крыше. Лязг дверного засова: мы заперты наедине в темной комнате, наполненной запахом потрескивающих в очаге поленьев, на которых дрожат мелкие язычки пламени, и я ложусь на скрипящий соломенный матрас Лесного Царя. Цветом и фактурой кожа его напоминает сметану, у него упругие, коричневатые соски, похожие на спелые ягоды. Он словно дерево, которое и цветет, и плодоносит одновременно, — так мил, так очарователен.

И вдруг — ах! — в подводных глубинах твоих поцелуев я чувствую прикосновение острых зубов. Равноденственные шторма налетают на обнаженные вязы, заставляя их вертеться и кружиться, как дервишей; ты вонзаешь свои зубы в мою шею, и я кричу.

Бледная луна над поляной проливает холодный свет на неподвижную картину наших объятий. Как хорошо мне было бродить, или, скорее, как хорошо я бродила когда-то; прежде я была настоящей дочерью летних лугов, но год совершил свой поворот, вокруг просветлело, и я увидела сухощавого Лесного Царя, высокого, как дерево, на ветви которого уселись птицы, и он потянул меня к себе, заарканив своей нечеловеческой музыкой. Если я сделаю из твоих волос струны для старой скрипки, то под эту музыку мы сможем, как утомленные творцы мира, вместе танцевать вальс среди деревьев; эта музыка будет лучше визгливых свадебных песен жаворонков, сидящих в своих прекрасных клетках, нагроможденных друг на друга, и крыша будет трещать от налетевших птиц, которых ты приманил, а мы тем временем предадимся твоим языческим обрядам под сенью листвы.

Он раздевает меня донага, до той самой розовато-лиловой, атласной, усыпанной жемчужными каплями кожицы освежеванного кролика; а затем одевает меня столь прозрачными и окутывающими объятиями, словно омывая водой. И стряхивает в меня опавшие листья, как будто я стала ручьем.

Иногда птичьи трели случайно сливаются в какой-нибудь аккорд.

Его тело окутывает меня полностью; мы как две половинки зерна, заключенные в одной скорлупке. Мне хотелось бы стать маленькой-маленькой, чтобы ты мог проглотить меня, как королевы из волшебных сказок, которые беременели, проглотив зернышко кукурузы или кунжута. И тогда я смогу устроиться внутри тебя, и ты будешь носить меня в себе.

Свеча мигнула и потухла. Его прикосновение и утешает, и опустошает меня; я чувствую, как сердце мое стучит, а потом замирает, пока я лежу голая, как камешек, на ворчливом матрасе, а нежная, лунная ночь просачивается сквозь оконное стекло, бросая пятна на бока этого невинного простачка, который делает клетки и сажает в них певчих птичек. Съешь меня, выпей меня; томимая жаждой, осаждаемая лесными духами, загубленная душа, я вновь и вновь возвращаюсь к нему, чтобы его пальцы сорвали с меня разодранную в клочья кожу и облачили меня в водяной наряд, в то платье, что пропитывает меня насквозь, в его ускользающий аромат, в его топкость.