Единственной радостью для Олеськи в школе был Сережа Судаков. Когда-то родители привели их одновременно учиться фигурному катанию на коньках. Потом им казалось, что полюбили они друг друга еще в те, малышовые годы.

Пятилетней девочкой Олеська знала уже, что она красивая. «Ух, какая красивая девочка!» — неизменно неслось ей навстречу. А позже вслед: «Какая девочка!» Но Олеська сторонилась сверстников, страшилась лишних, неожиданных вопросов. Дружила с Клубничкиной, сидела с ней на уроках. И не расставалась с Сережей. Другие для нее не существовали.

Когда Сережа погиб, мать испугалась за Олеську, вызвала отца. Он увез дочку к себе.

Вечер и ночь они говорили. Тогда отец впервые поделился с ней своим сокровенным, тем, что прежде для Олеськи оставалось тайной.

— Почему ты так поступил? — позволила себе спросить Олеся.

— Мне стало трудно жить, — не отводя глаз, признался отец. — Мне показалось, что я многого в жизни не понимаю и моя жизнь бессмысленна, ничего не стоит… Вера дала нравственные ответы на мои вопросы.

— А жизнь… сама жизнь не дает ответов?

— Дает, если человек не теряет веры. Человек должен во что-то верить. Без веры человек становится раздраженным и способен на дурное. Ты всматривалась в иконы? Разве все они написаны талантами? Но они привораживают. Почему? Потому, что написаны с верой.

— А Лев Толстой? Его книги тоже завораживают, а его отлучили от церкви. А Павлов Иван Петрович, физиолог, поповский сын, отважился заниматься тем, что церковь запрещает?

— Льва Николаевича, — не торопясь отвечал отец, — отлучили от церкви, но не от веры. И у него своя философия жизни и смерти. А у Павлова Ивана Петровича — своя вера, в дело, которому он служил…

— А ты… ты не нашел, во что верить?

— Я… я потерял уверенность…

Олеська обхватила голову руками, словно это помогало понять, а потом неожиданно для себя бросилась к отцу. Обняла и соскользнула, упала перед ним на колени.

— Ну, скажи, скажи, если есть бог, кому понадобилось отнять у меня Сережку?

Отец остановил ее жестом, поднял, усадил рядом.

— Страдания и тревоги посылаются нам, чтобы закалить душу, научить ее трудиться.

— Как мне жить теперь?

— Исполняясь терпением и надеждой. И зная, что бывает и хуже…

— Хуже? — заплакала Олеська. — Хуже не бывает…

— Бывает, — настойчиво повторил отец. — Бывает и хуже.

В комнате горела одна-единственная лампадка под образами. Отец не переносил яркого света. Небольшое зеленоватое облачко вокруг лампадки казалось мерцающей звездочкой и как-то объединяло их. Отец рассказывал, она слушала:

— Твоей бабушке было почти столько же лет, сколько тебе, когда с нею стряслась беда, не меньшая, чем с тобою… Хотя беды не бывают ни маленькими, ни большими. Они всегда испытание…

— Разве она ушла на фронт такою, как я сейчас?

— Слушай, не перебивай меня. Еще до войны в дом ее отца, твоего прадеда, ночью ворвались чужие люди и увели его с собою. Твоя бабушка Оля, ты названа в память о ней, ничего не могла понять. И твоя прабабка, ее мать, не умела объяснить ей и себе, что случилось. Твой прадед был большим ученым. Занимался языкознанием. Его труды читали во всем мире. Он ездил на конгрессы и симпозиумы в другие страны, он владел многими языками… И вот кому-то почудилось, что он недостаточно патриотичен в своих высказываниях. Кто-то захотел увидеть в нем шпиона… В то время боялись, что враги народа помешают строительству нового общества… Его посадили в тюрьму и требовали, чтобы он признал себя приспешником империализма, покаялся в заграничных связях во вред Родине… Но прадед не мог каяться в том, чего не было. Он объяснял, доказывал, ссылался на свое революционное прошлое. Над ним издевались… Прабабка в отчаянии бросалась от одного его товарища к другому, ходила по инстанциям, писала прошения. На прошения ответов не получала, а товарищи обещали помочь, но, видно, у них не получалось… Он погиб на Колымской трассе, высекая в скалистых сопках — отвесах дорогу над пропастью. Я узнал об этом двадцать лет спустя, когда он, уже после гибели, был реабилитирован вместе с другими и меня разыскал его товарищ по лагерю… Товарищ передал мне просьбу деда верить в его абсолютную честность перед собою и перед партией. И главное, верить в партию, в ее идеалы… У меня помутился разум… Твоя прабабка не дожила до этого времени. Вскоре после ареста мужа пришли и за ней. Ее отправили в тайгу, на лесоповал, а она была пианисткой, и пальцы ее были легкие, нежные. Она не вынесла…

Отец сидел спиной к мерцающей лампадке, и лицо его, оставаясь в тени, казалось темным и мрачным пятном. Волнение отца Олеся ощущала физически, оно передавалось из души в душу, и Олеська сжалась от боли, боялась пошевелиться, чтобы не помешать отцу…

— Вот как бывает… — проговорил он глухим, далеким, не своим голосом. — Твою бабушку Олю, назовем ее Большой Олей, хотя она была невысокая, хрупкая, застенчивая, отправили в Казахские степи… Рыть землю… Она не умела этого… Ее учили музыке, языкам, она писала стихи… Там, как и повсюду, разные жили люди… Какая-то добрая душа пристроила ее в медпункт уборщицей. Она выжила… Но… — Отец замолк.

Олеська почувствовала его муку. Эта мука поселялась и в ней, заставляя заново переживать все, что выпало на долю ее близких, еще до ее появления.

— Но… — повторил отец, с трудом продолжая рассказ. — Никто не спас ее от надругательств над ее молодостью. Она была очень красива. И ты так на нее похожа! Мне, порою, мерещится, что передо мною моя мать, беспомощная девчонка, в степи, среди заключенных… Спасением для нее — боже, что я говорю! — но все же спасением оказалось, что приглянулась она молодому охраннику. Выпросил он для себя Большую Олю в награду за верную службу… Страшно мне. Страшно думать, как растоптали ее душу… Дом, в который попала Большая Оля, не напоминал ей отчего дома. Хозяйка, властная и грубая женщина, попрекала куском хлеба, потешалась над судьбой Большой Оли, могла и ударить. Ее сын, возвращаясь домой, напивался и распускался до безобразия. Большую Олю он, правда, не бил, но куражился над ней вволю. Этот человек стал моим отцом. Да простится мне, как я его ненавижу!.. (Тут Оля увидела, как отец осеняет себя крестом. И глаза его, такого большого и сильного человека, наполнились слезами.) Так случилось, — продолжал он, — что я, совсем еще малое дитя, заболел воспалением легких. Старуха запрягла лошадь, усадила мою мать в сани и, бросив на колени младенца, приказала гнать в больницу. Надеялась, что не одолеет Большая Оля далекую дорогу и она избавится от неугодной «невестки» под благовидным предлогом… Большая Оля чудом добралась до города. Но в больницу не пошла, села в проходящий поезд и увезла меня подальше от проклятых мест. Шла война. Паспорта у Оли не было, но она объясняла, что потеряла его при бомбежке. Подлечив меня, снова села в поезд и так, под чужим именем, пересаживаясь из состава в состав, оказалась, наконец, у порога родительского дома. Упала на землю у крыльца и заплакала. Впервые за все страшные годы… Войти в квартиру она не решилась. Жизнь научила ее осторожности. Побрела к старушке тетке, сестре матери, надеясь, что хоть кто-то из родственников жив. Старушка тетка, воспитанница Смольного института благородных девиц, рассказывала мне потом, что Оля, придумав себе чужое имя и совсем иную судьбу, почти сразу же пошла в военкомат проситься на фронт. Говорила, что хочет очиститься в огне сражения. Умереть или выжить. И тогда уж заново жить… Я остался у тетки… Большая Оля сказала в военкомате, что может быть медсестрой. Ты помнишь, какое-то время в заключении она работала в медпункте уборщицей. Ей казалось, что кое-чему она там научилась. На курсах ее еще подучили и послали на фронт. Под Смоленском, когда Большая Оля выносила с поля боя окровавленного командира, ее ранило в голову. Без сознания она попала в плен… Старушка тетка умерла. Меня пристроили в детский дом. Когда я подрос, пытался искать мать. Многие после войны находили родителей. Мне не удалось… Несколько лет назад меня отыскали французские коммунисты. От них я узнал, что наша Большая Оля бежала из фашистского концлагеря в южном французском городке и присоединилась к отрядам Сопротивления. Товарищи по Сопротивлению рассказывали мне, что Большая Оля была отважным бойцом и о ней даже сложили песню. После войны товарищи посадили ее на пароход, который отправлялся в Одессу. Но я ее так и не дождался… Как и все, кто возвращался из плена, Большая Оля, должно быть, снова попала в сталинский лагерь. И погибла… — Голос отца стал еще глуше, печальнее. Больно было смотреть на его сразу постаревшее, скорбное лицо. — Я хотел учиться на философском факультете университета. Товарищ отца, тот, что вернулся из лагеря, настаивал, чтобы я учился, и поддерживал меня деньгами. Но меня в университет не приняли. Я пошел в педагогический, изучал историю, а преподавать не смог. Работал в газете, как ты знаешь. После встречи с французами я не мог и писать. Что-то оборвалось в душе… Ты понимаешь?.. — Он заглянул Олеське в глаза, встал, поднял ее за плечи, притянул к себе, склонил голову к ее голове.