На следующее утро, в одиннадцать часов, они были уже на теннисном корте. Мартин с Виллардом играли против Баумана и еще одного игрока по фамилии Спенсер; у Спенсера была хорошая подача, но и только. Зато Бауман легко двигался по корту, удар у него был хорошо поставлен, и играл он с удовольствием, весело подтрунивая над партнерами, независимо от того, выигрывал он или проигрывал.

Оба мальчика Виллардов тоже были здесь и играли в уголке корта с Бауманами-младшими, тех было трое: два мальчика и девочка – от шести до одиннадцати лет. Дети Баумана были, как показалось Мартину, какие-то бледные и прибитые, слишком вежливые и слишком сдержанные для своих лет.

Когда сыграли два сета, появилась миссис Бауман; к изумлению Мартина, она была, как на официальном приеме, в темном полотняном платье с белым воротником, на который спускались густые темно-русые волосы, собранные в тяжелый узел; она несла на подносе кувшин с оранжадом и стаканы. Все время, пока она была рядом и наблюдала за игрой, Мартин ошибался чаще обычного, потому что то и дело поглядывал в ее сторону, изучая ее, почти бессознательно пытаясь уловить момент, когда они с мужем посмотрят друг на друга, поймать этот взгляд, знак, симптом, намек. Но она спокойно сидела возле корта, молчала, не аплодировала, когда у кого-то прорезывался хороший удар, и воздерживалась от замечаний, когда кто-то мазал. Кажется, и на пятерых детей, которые играли вокруг, она обращала столь же мало внимания; вскоре в середине розыгрыша мяча она поднялась и прошествовала к дому, высокая, изысканно элегантная, чужая всему, словно посланец иных миров; молчаливое и живописное украшение на зеленом газоне, тянущемся вверх по склону, к большому белому красивому дому.

Во время третьего сета поднялся ветер, при свечах и обманных ударах мяч относило в сторону, играть стало трудно, и они решили оставить это занятие. Все обменялись рукопожатиями и, отойдя к боковой линии, принялись за оранжад. Оба мальчишки Виллардов немедленно оседлали отца, требуя оранжада, зато дети Баумана молчаливо остановились поодаль, выжидательно глядя на отца, и подошли только тогда, когда отец налил каждому по стакану и подозвал их. Каждый тихим голосом произнес «Благодарю вас», и они немедленно отошли назад, вежливо прихлебывая из своих стаканов.

– Какая жалость, что вы не остаетесь здесь на все лето! – обратился Бауман к Мартину, когда они присели возле корта с оранжадом в руках. – Вы бы сильно подняли уровень тенниса во всей округе. Вы бы даже время от времени вытягивали к сетке вашего бедного старичка зятя. – Он добродушно хмыкнул, подмигнул Мартину и стал отирать полотенцем пот со лба.

– Мне к концу будущей недели надо быть в Париже, – сказал Мартин и внимательно взглянул на Баумана, не выдаст ли тот себя взглядом, не мелькнет ли на его лице тень облегчения.

Но Бауман продолжал безмятежно утираться полотенцем и улыбаться.

– Нам будет очень вас не хватать, – сказал он, – особенно по выходным дням. Но уж по крайней мере сегодня на обед вы к нам придете?

– Он решил ехать в Нью-Йорк шестичасовым, – ответил за Мартина Виллард.

– Но это уж просто глупо, – сказал Бауман. – Мы сегодня собираемся жарить барашка на вертеле, прямо в саду. Если только не будет дождя. Останьтесь еще на вечер. В воскресенье Нью-Йорк – мертвый город, что вы там будете делать? – Он говорил дружелюбно, тоном гостеприимного хозяина.

– Знаете что, пожалуй, я останусь, – вдруг решился Мартин.

– Вот это я понимаю, – искренне обрадовался Бауман, а Виллард взглянул на Мартина с некоторым изумлением. – Мы постараемся, чтобы вы об этом не пожалели. Я предупрежу всю нашу провинциальную братию, они будут лезть из кожи вон. Эй, дети! – окликнул он. – Пошли завтракать.

По дороге домой Виллард оторвался от баранки и повернулся к Мартину.

– Как это ты передумал, Мартин? – спросил он. – Или вся загвоздка в миссис Бауман?

– А что, разве она того не стоит? – в тон зятю, вопросом на вопрос ответил Мартин.

– Должен тебя предупредить: все окрестные донжуаны пробовали свои силы на этом поприще, – сказал Виллард и усмехнулся. – Полное мимо.

– Папа, – спросил старший из мальчиков, – а кто это – Дон-Жуан?

– Это один человек, который жил много лет назад, – ответил Виллард, пресекая расспросы.

Целый день Мартин исподволь расспрашивал о Бауманах. Он узнал, что они женаты уже четырнадцать лет, богаты (у родителей миссис Бауман заводы по переработке хлопка, у самого Баумана контора в Нью-Йорке), часто устраивают вечера, все вокруг их любят, он узнал также, что Вилларды встречаются с ними раза два-три в неделю, что Бауман в отличие от многих других женатых мужчин их круга ни одной женщиной, кроме своей жены, не интересуется.

Одеваясь к обеду, Мартин думал о том, что дело запутывается чем дальше, тем хуже. Когда накануне он впервые увидел Баумана, он был совершенно уверен, что именно его он заметил из окна гостиной; когда сегодня утром он снова увидел его на теннисном корте, эта уверенность только окрепла. Но его дом, его жена, дети, все, что рассказывали о нем Виллард и Линда, а главное, искренняя непринужденность, с какой Бауман его встретил, то, как он уговаривал его прийти к обеду, его ничем не омраченное хорошее настроение – все было как будто специально подстроено, чтобы поколебать уверенность Мартина. Если это в самом деле был Бауман, он не мог не узнать Мартина и едва ли мог сомневаться в том, что и Мартин узнает его. Ведь они смотрели друг на друга по крайней мере секунд десять, светло было, как днем, и расстояние между ними было всего пять футов. И потом, если это был Бауман, что ему стоило отменить теннис: позвонить и сказать, что он вчера перебрал, или что сегодня слишком сильный ветер, или выдумать еще дюжину других предлогов?

«А, черт побери!» – выругался про себя Мартин, завязывая перед зеркалом галстук. Он знал: надо что-то делать, и делать сегодня же вечером, но ему так не хватало времени, он чувствовал себя таким одиноким и таким неуверенным в себе, а решиться надо было на поступки, которые могли привести к самым нелепым и даже трагическим последствиям. Когда он спустился вниз, в гостиную, там был только Виллард, который в ожидании Линды сидел и читал воскресные газеты; соблазн рассказать ему все и тем самым снять с собственных плеч хоть часть этой жуткой, давящей ответственности был страшно силен, но, едва он открыл рот, вошла Линда, уже готовая к отъезду, и Мартину пришлось промолчать. Он шел к машине, волоча в себе эту ни с кем не разделенную тяжесть, и мечтал о том, чтобы у него было еще две недели, еще месяц, чтобы осмотреться, чтобы ничего не делать сгоряча, а действовать осторожно, имея хоть какое-то решение. Но у него не было этих двух недель. У него был сегодняшний вечер. В первый раз с тех пор, как он ушел с работы в Калифорнии, он горько пожалел, что едет во Францию.

К обеду гостей съехалось много: больше двадцати человек. Вечер был теплый, и все устроились под открытым небом, на лужайке, где были накрыты столы. На столах в фонарях-молниях горели свечи, мягко, но достаточно ярко освещая лица сидящих, а двое официантов, нанятых Бауманами специально по этому случаю, сновали взад и вперед между столом и жарящейся в дальнем конце сада тушей, возле которой, розовый от огня, орудовал Бауман в поварском переднике.

Мартин сидел за одним столом с миссис Бауман, между ней и хорошенькой молодой женщиной по фамилии Винтере, которая без устали флиртовала с каким-то мужчиной, сидевшим за соседним столом. В самый разгар обеда Мартин с удивлением обнаружил, что мужчина, с которым флиртовала миссис Винтере, ее собственный муж. Миссис Бауман беседовала с Мартином о Франции, где она побывала еще до войны, совсем девочкой, и еще раз лет пять назад. Выяснилось, что она интересуется гобеленами; она настоятельно советовала Мартину съездить в Байо посмотреть замечательные гобелены в тамошнем соборе, а кроме того, сходить в Париже в музей современного искусства, где, по ее словам, были выставлены некоторые образцы работы современных художников в этом жанре. Голос у нее был низкий, ласковый, но какой-то монотонный и безжизненный; похоже было, что и о других, более личных темах она говорит все тем же мелодичным, приглушенным, безликим, на одной ноте тоном, как будто минорную песню втиснули в одну октаву.