– Вперед. – Верховой наконец открыл глаза и уверенно придал жеребца пятками. – Наш путь лежит вперед, в самое сердце горной пустыни.

Над каменной равниной не летали птицы, по земле не порскали мыши. Низкие, сизые тучи медленно плыли из конца плоскогорья в конец, едва не царапая донцем валуны. Закатное солнце проглядывало сквозь облачную завесу, и донельзя странным выходило все вокруг: небо, затянутое ливневой пеленой, жуткая тишина, которую не нарушало ничто живое. Лишь ветер носился меж камней да трава-засорка шелестела.

Вечерело. Горные сумерки падают стремительно, быстрее, чем на равнине, исчезает свет, и все поглощает непроглядная темень.

– Подбираемся к середине. – Многоименный потрепал коня по холке и улыбнулся.

Ночь пала стремительно. Еще недавно валуны отбрасывали тени, теперь все кругом залил густой сизый полумрак.

– Это здесь. Искомое место. – Следопыт остановил вороного, бросил взгляд кругом и спешился. Чернильное небо расплескалось безбрежно, а глыбы, еще более темные, чем остывающий свод, представлялись непроглядными дырами.

Здесь не росли деревья, лишь иногда под копытами жеребца щелкали сучья, занесенные в горную страну проказливым ветром. Путешественник остановился в нескольких шагах от кучи сухостоя, достаточного для того, чтобы разжечь небольшой костер.

– Вот и огонь, – усмехнулся Многоименный, а Черныш склонил голову, раздувая над крохотным пламенем чуткие ноздри.

С горящей дровиной в руке странник углубился в сумерки. Парой сотен шагов дальше остановился и, присев, осветил землю перед собой. Два исполинских каменных шипа, встав бок о бок, образовали угол, привалившись к которому в позе сидящего человека покоились останки. Голову непогребенный свесил на грудь и, отвалив челюсть, безглазо таращился в землю. Когда-то погибший носил доспехи, они и теперь, полуистлевшие, прикрывали кости. Кожа брони давно сгнила, и только ребра распирали бронзовый нагрудник, грязно-зеленый по прошествии многих лет. Кости ног уже занесло песком и мелкими камешками, а со временем останков и вовсе не станет видно. Некогда на шее воя покоился амулет на бронзовой цепи – два подковных гвоздя, перевитые в косицу, – он и теперь висел на костях, под нагрудником, постаревший от времени и почерневший. Следопыт протянул руку и осторожно двумя пальцами порвал цепь – одно из звеньев не выдержало и распалось…

Далеко за полночь, когда странник и конь отдыхали на земле друг подле друга, во тьме обнаружилось движение столь призрачное, что явственнее бывала даже лунная тень в ночном лесу. Нечто проявилось из темноты и бесшумно заскользило на огонь, точно бабочка на свет, мрак во мраке. Перетекая от валуна к валуну, сгусток сумерек уплотнился за глыбой в шаге от всадника и лошади, неразличимый в окружающем безмолвии. Черныш беспокойно поднял голову и тряхнул гривой, чутко раздувая ноздри, следопыт и бровью не повел, лишь запахнулся поплотнее в плащ. Непроглядное пятно бесшумно выплыло из-за валуна, и жеребец оскалил зубы, будто заправский пес. Перед костром трепетало и струилось, ровно видение в знойной пустыне, только не залитое светом и прозрачное, а мрачное и беспросветное. Здесь, на пятачке перед костром, даже огонь не рассеивал сумрак – ночной гость присел над спящим и протянул руку к амулету в ладони следопыта, оставалось только сомкнуть пальцы на бронзовой цепи и потянуть… Точно стена воздвиглась на пути хозяина этих мест, растопыренная пятерня повисла над амулетом, не достигнув сущей малости, – ноготка не хватило. Следопыт открыл глаза и усмехнулся.

– Не выходит?

– У тебя моя вещь. Отдай.

– Забери.

Разомкнул пальцы, открывая ладонь, но что-то мешало порождению первобытного мрака забрать косицу на цепи. Рука дрожала от напряжения, словно под непосильной тяжестью.

– Не выходит? – лениво повторил следопыт.

Владелец амулета бессильно опустил руку и, склонив голову, выглянул исподлобья. Да, ночной гость, плоть от плоти сумерек, был странен – черты лица лишь угадывались, прикрытые шлемом, только глаза и подбородок, словно рубленный топором, остались не закрыты. Весь неявный и ненастоящий, он клубился, как если бы в телесной оболочке, прозрачной, будто слюда, воскурили жирный, сажный дым.

– Ты… ты… – прохрипел черный воин.

– Да, это я. – Путник сомкнул пальцы, и амулет исчез в огромной ладони, лишь кончик цепи остался торчать наружу. – И пока сам не решу отдать амулет, он останется у меня. Садись, ближе к огню, ведь пламя не причинит тебе вреда?

Странный воин опустился на камень против костерка и замер, глядя на следопыта. Пламя не плясало в его глазах, как это бывает с человеком, подсевшим к огню, свет как будто проваливался в ненасытную яму и не возвращался. Доспехи не бликовали, ровно слой копоти скрыл их некогда сверкающую поверхность, и ни бляхи, ни ременные пряжки не пламенели в скупом свете костра. Ничто не скрипело, не звенело, не бряцало, только звук голоса истекал из сгустка жирного дыма, и тот блеклый, неясный, будто эхо в горах.

– Чего хочешь, Многоименный?

– Ты мне нужен, Змеелов. – Охотник за костями свесил амулет на палец, и тот качался над огнем такой же черный, ненастоящий и старый, как все остальное, – доспехи, шлем и сам призрак. – Сделай то, о чем попрошу, и навсегда обретешь покой.

– Сто двадцать лет я, последний из войска Каллума, блуждаю между тем светом и этим в окружении таких же беспокойных привидений, как сам. – Черный Всадник заговорил, и голос его стал везде, будто расслоился, и звучал одновременно справа и слева, спереди и сзади. – В тот день после бесславного конца двадцать безумцев устремились за мной в погоню, и одного за другим я оставил их гнить в этом проклятом месте. Знал ли о том, что в каменной пустыне вовсе не останется победителя и проигравших? Едва мы ступили в это проклятое место, разделили одну печальную судьбу на всех. Сто двадцать лет, непогребенные, бродим между мирами, пугаем случайных бродяг и просим лишь одного: тризного пламени и поминального пира.

– Сделай то, что скажу, и будешь погребен как подобает воину.

Сгусток мрака замолчал и долго смотрел на следопыта бездонными глазами.

– Я исполню то, что скажешь. Слово.

– Возвращаю твою вещь. Держи.

Едва амулет занял свое место на шее хозяина, на плоскогорье будто задул холодный ветер, и весь черный, жирный дым, каким призрак был полон с головы до ног, сдуло. Мрак словно растворился, и порождение тьмы обрело суть, глубину и естество: пластинки нагрудника тускло заблистали сизым, ремни стали изрядно потертыми и скрипучими, поддоспешная рубаха обнаружила истинный цвет и в тусклом свете костра отлила васильковым. И только в глазах Змеелова не играл огонь, они остались темными дырами в никуда.

– Я слушаю тебя, Многоименный…

Лихолетское поле точно создали для пахоты. Широкое и ровное, будто стол, оно легло меж двумя березняками, рассеченное ручьем почти пополам. Веснами его щедро заливало, и через несколько дней старую, жухлую траву теснила молодая и ярко-зеленая. Распахивай да сей… Распахивали и сеяли, вернее, пытались засеять, но, кроме самозваной травы, ничто на поле не произрастало. Пшеницу, рожь, ячмень земля глотала, будто голодный в страшную пору, и не отдавала. Втуне пропадали неимоверные усилия, пот, щедро слитый во славу Матери-Земли, вовсе не делал ее мягче. Нежелание поля родить хлеб пытались осилить многие, в округе не осталось такого двора, но у пахарей не нашлось ключика, что отпер бы крепкий замок. Старики ворчали на неразумную молодь, дескать, не будите лихо, пока оно тихо, ведь даже трава на злополучном месте выходит выше и гуще, чем на прочих диких полях в округе, да и Лихолетское… даром ли так назвали?

Со временем горячие головы поостыли, и упрямую пустошь оставили в покое. Не задержался на белом свете никто из тех, кто самолично помнил бы события заповеданных времен и своими глазами видел то, что оставило за полем страшное и жуткое имя. Поговаривали, будто некогда на этом месте сшиблись две черные дружины, и ни за одной не стояли правда и светлые боги. Оттого и трава здесь росла выше и гуще, чем на остальных полях, ведь земля не отторгает кровь и тепло, принимает все, будто всепрощающая мать. А что зло поле и сердито… всякое бывает.