Пер. А. Шермана

Кселуча и другие фантазии - i_042.jpg
казать, что бывают эпидемии самоубийств, означало бы повторить то, что давно стало общеизвестным. И поскольку случаются они нередко, доказано даже, что всякое сенсационное felo de se[253], о каком пишут газеты, обязательно сопровождается другими, но привлекающими к себе меньшее внимание: частота их, в самом деле, никак не соразмерна величине каждой такой вспышки. Иногда, однако, особенно в деревнях и маленьких городках, безумие распространяется, как лесной пожар, и становится всепоглощающей страстью, чья ярость напоминает тогда великие эпидемии, известные из истории. Такого рода вспышка безумия охватила Версаль в 1793 году, когда это бедствие унесло около четверти населения; эпидемия же в Hôtel des Invalides[254] в Париже была лишь одним из заметных эпизодов в числе многих, что имели место в нашем веке. В такие моменты зрение словно изменяет целым общинам, и безносая Смерть, жнец в черном одеянии, начинает казаться им прекраснейшим ангелом. Подобно созревшей деве, уставшей нести бремя целомудрия и в полуобмороке падающей в пропасть сладкого и страшного своего желания — душа, тяготясь воздержанием жизни, по доброй воле нисходит в могильную тьму и в прелюбодейном союзе том обращает Смерть в свою подругу.

…где она,
Наткнувшись по пути на луг цветущий,
Со вздохом говорит своим служанкам:
«Здесь хорошо бы хоронить влюбленных!»
Велит нарвать цветов и, словно труп,
Себя обильно ими осыпает[255].

Мода ширится — и становится всеобщей; дышать — это уже не современно; саван делается comme il faut[256], и сей погребальный покров обретает притягательность и éclat[257] подвенечного платья. Гроб не слишком узок в роли нечестивого брачного ложа, и сладкие глыбы долины[258] не лишат бесплодного жениха корчащегося в смертных муках потомства. В самом действии подобной вспышки самоубийственного безумия, однако, нет ничего особенно таинственного: оно столь же постижимо, если не столь же объяснимо, как заражение холерой; ведь душа не менее чувствительна к прикосновению другой души, чем тело — к воздействию другого тела.

Во время достопамятной вспышки этой странной болезни в 1875 году я решился нарушить покой глубокого Молчания, каковым, словно плащом, окутал себя мой друг, князь Залесский. Собственно говоря, я написал ему письмо, интересуясь его мнением об эпидемии. Ответ его повторял лаконичные слова, адресованные Господу дома скорби в Вифании:

«Пойди и посмотри»[259].

К этому, однако, он добавил постскриптум: «Но о какой эпидемии речь?»

Я совсем не принял в расчет, что Залесский совершенно отрешился от мира и не мог ничего знать о ряде ужасных происшествий, которые я имел в виду. Можно без преувеличения сказать, что эти события привели большую часть Европы в состояние ужаса и даже паники. В Лондоне, Манчестере, Париже и Берлине волнение было особенно сильным. В воскресенье, предшествовавшее отправке письма Залесскому, я присутствовал на громадной демонстрации в Гайд-парке; толпа единодушно подвергала правительство осмеянию и порицанию — ибо необходимо помнить, что многие прозревали в таинственных обстоятельствах случавшихся ежедневно смертей значение еще более зловещее, нежели то, что заключено в самоуничтожении как таковом, а именно некую последовательность бесцельных и жутких убийств. Речи демагогов, должен сказать, были путаны и бессвязны. Немало ораторов обвиняли полицию и утверждали, что дело лучше было бы отдать в руки муниципальных, а не имперских властей. Изобретались тысячи панацей, звучали тысячи бессмысленных проклятий. Но люди едва слушали. Я никогда еще не видел население Лондона таким возбужденным и одновременно таким подавленным, точно охваченным чувством близящейся гибели. Горящие глаза выдавали волнение, смертельная бледность говорила о сомнении, о навязчивом страхе. Никто не чувствовал себя в безопасности, люди дрожали, завидев в воздухе ухмылку смерти. Трепетать от страха и не знать его причину — вот истинно трансцендентный ужас. Страх, внушаемый пушечным жерлом — ничто в сравнении с угрозой Тени. Чума, приходящая ночью, невыносима. Что же до меня, признаюсь, что в эти недели я также испытывал безымянный, парализующий ужас. Это чувство, казалось, охватило всю страну. Журналы обсуждали только одну тему, партийные издания забыли о политике. Я слышал, что на бирже, как и на парижской Bourse[260], почти не заключались сделки. В парламенте сошли на нет дебаты о новых законах, а министры каждый день отвечали на десятки обозленных «запросов» и бесконечные предложения о роспуске легислатуры.

В разгаре этого смятения я и получил краткое послание Залесского. Я был польщен и обрадован: польщен потому, что был, вероятно, единственным человеком, кому он мог направить подобное приглашение; обрадован же потому, что не раз посреди городской суеты и всего кричащего и пыльного мира вокруг мысль о его громадном дворце, о сумрачных и тихих покоях князя наполняла меня дремотным романтическим чувством; и наконец, пронзительная меланхолическая сладость этой картины заставляла меня смыкать веки. Могу сказать не таясь, что эта одинокая комната — печальная в блеклых лучах мягкого благоуханного света — покоящаяся в грустной соблазнительности пышных, дышащих дурманом тканей — пронизанная таинственным мыслящим сознанием князя — все больше овладевала моими фантазиями, пока воспоминания о ней не стали казаться мне прохладным ветерком сна в летнюю ночь, в росистых глубинах этолийской рощи, полной кизильника, лотосов и рубиновых звезд асфоделей. И потому я выехал по возможности быстрее, спеша разделить на время уединение моего друга.

Залесский принял меня чрезвычайно сердечно; не успел я ступить в его святилище, как он разразился потоком бессвязных, воодушевленных слов; он торопился с восторгом сообщить мне, что как раз в эту минуту поверял одним из исчислений определенные новые свойства, обнаруженные им в параболе; затем он с бесконечным удовольствием высказал свою «твердую» убежденность в том, что древние ассирийцы давным-давно открыли все, что известно нам о параболе, движении тел в целом и небесных тел в частности; более того, как показывают некоторые его наблюдения, связанные с Крылатым диском[261], ассирийцы прекрасно знали, что свет не есть эфир, но лишь вибрация эфира. Далее он предложил мне немедленно принять участие в этих исследованиях, отметив своевременность моего визита. Мне, со своей стороны, не терпелось узнать мнение князя о других вещах, имевших куда большую важность, чем воззрения древних ассирийцев, о чем ему и сообщил. Два дня он упорствовал в молчаливом нежелании выслушать мой рассказ; и я, заключив, что он не желает подвергать себя мучительному беспокойству, которое всегда охватывало его при столкновении с любой загадкой, ненадолго обременявшей его разум, был вынужден ждать. На третий день, однако, он сам осведомился, какую эпидемию я имел в виду. Тогда я поведал ему о некоторых странных событиях, будораживших внешний мир. Он сразу же заинтересовался, затем его любопытство превратилось в страсть, в жадное, поглощавшее всю душу стремление к истине; оно разгорелось с такой силой, что в конце концов я даже пожалел князя.