— Войдите-войдите, батюшка… — прошептала она, с поклоном, чувствуя, как ликует сердце, и увидала, что отец вышел на крыльцо с лампочкой — посветить.

Хрустело под ногами, от морозца.

Старец одет был бедно, в сермяжной ряске, и на руке лукошко. Помолился на образа Рождества Богородицы и Спаса Нерукотворенного — по преданию из опочивальни Ивана Грозного, — и, "благословив все", сказал:

— Милость Господня вам, чада.

Они склонились. То, что и он склонился, Среднев объяснял тем, что… — "как-то невольно вышло… от торжественных слов, возможно". Он подвинул кресло, молча, как бы предлагая пришельцу сесть, но старец не садился, а вынул из лукошка небольшой медный крест, «блеснувший», благословил им все и сказал, "внятно и наставительно":

— Радуйтеся Благовестию. Раб Божий Василий, лесной дозорщик, знакомец и доброхот, обрел сей Крест Господень на Куликовом Поле и волею Господа посылает во знамение Спасения.

— Он, — рассказывала Олечка, — сказал лучше, но я не могла запомнить.

— Проще и… глубже… — поправил Среднев, — и я невольно почувствовал какую-то особенную силу в его словах… затрудняюсь определить… проникновенную, духовную?..

Они стояли "как бы в оцепенении". Старец положил Крест на чистом листе бумаги — Среднев накануне собирался писать письмо и так оставил на письменном столе, — и, показалось, хотел уйти, но Оля стала его просить, сердце в ней все играло:

— Не уходите… побудьте с нами… поужинайте с нами… у нас пшенная похлебка… ночь на дворе… останьтесь, батюшка!..

— Вот именно, про пшенную похлебку… отлично помню!.. — подтвердил Среднев.

С Олей творилось странное. Она залилась слезами и, простирая руки, умоляла, "настойчиво даже", по замечанию Среднева:

— Нет, вы останетесь!.. Мы не можем вас отпустить так… у нас чистая комната, покойного профессора… он был очень верующий, писал онашей Лавре… с вами нам так легко, светло… столько скорби… мы так несчастны!

— Она была прямо в исступлении, — заметил Среднев.

— Не в исступлении… а я была… так у меня горело сердце, играло в сердце!.. Я была… вот, именно, блаженна!..

Она даже упала на колени. Старец простер руку над ее склоненной головой, она сразу почувствовала успокоение и встала. Старец сказал, помедля, "как бы вслушиваясь в себя":

— Волею Господа, пребуду до утра зде.

Дальше… — "все было, как в тумане". Среднев ничего не помнил: говорил ли со старцем, сидел ли старец или стоял… — "было это, как миг… будто пропало время".

В этот «миг» Оля стелила постель в кабинете профессора, на клеенчатом диване: взяла все чистое, новое, что нашлось. Лампадок они не теплили, гарного масла не было; но она вспомнила, что получили сегодня подсолнечное масло, и она налила лампадку. И когда затеплила ее — "вот эту самую, голубенькую, в молочных глазках… теперь негасимая она…", — озарило ее сияние и она увидала — Лик. Это был образ Преподобного Сергия. Ее потрясло священным ужасом. До сего дня помнила она сладостное горение сердца и трепетное, от слез, сияние.

В благоговейном и светлом ужасе, тихо вошла она в комнату и, трепетная, склонилась, не смея поднять глаза.

— Что было в моем сердце, этого нельзя высказать… — рассказывала в слезах Оля. — Я уже не сознавала себя, какой была… будто я стала другой, вне обычного-земного… будто — уже не я, а… душа моя… нет, это нельзя словами…

— Она показалась мне радостно-просветленной, будто сияние от нее!.. — определял свое впечатление Среднев.

А с ним ничего особенного не произошло: "только на душе было как-то необычайно легко, уютно". Он предложил старцу поужинать с ними, напиться чаю, но старец "как-то особенно тонко уклонился, не приняв и не отказав":

— Завтра день недельный, повечеру не вкушают. Среднев тогда не понял, что значит — "день недельный".

Оля после ему сказала, что это значит — "день воскресный". По его пояснениям, Оля тогда "была где-то, не сознавала себя". Она не шевельнулась, когда Среднев сказал ей поставить в комнату гостя стакан воды и свечу: ему хотелось, "чтобы гостю было удобно и уютно". Он отворил оклеенную обоями дверь в кабинет профессора — "вот эту самую" — и удивился, "как уютно стало при лампадке". Приглашая старца движением руки перейти в комнату, где приготовлена постель, Среднев — это он помнил — ничего не сказал, "будто так и надо", а лишь почтительно поклонился.

Старец — видела Оля через слезы — остановился в дверях, и она услыхала "слово благословения":

— Завтра отыду рано. Пребудьте с Господом.

И благословил пространно, "будто благословлял все". И затворился.

Оля неслышно плакала. Среднев недоумевал, что с нею. Она прильнула к нему и, в слезах, шептала: "Ах, папа… мне так хорошо, тепло…". И он ответил ей, шепотом, чтобы не нарушить эту "приятную тишину": "И мне хорошо".

— Было такое чувство… безмятежного покоя… — подтверждал Среднев, — что жалко было его утратить, и я говорил шепотом. Это удивительное чувство психологически понятно, оно называется "воздействием родственной души…" в психологии: волнение Оли сообщилось мне… то есть, ее душевное состояние.

Стараясь не зашуметь, Оля на цыпочках подошла к столу, перекрестилась на светлый Крест и приложилась. Ей казалось, что Крест сияет. Среднев хотел посмотреть, но Оля, страшась, что он возьмет в руки, умоляюще зашептала: "Не тронь, не тронь…" Так Крест и остался до утра, на белом листе бумаги, нетронуто.

Среднев не спал в ту ночь: всякие думы думались, "о жизни". Чувствовал, что не спит и Оля.

Она лежала и плакала неслышно. Эти слезы были для нее "радостными и светлыми". Ей "все вдруг осветилось, как в откровении". Ей открылось, что — все — живое, все — есть: "будто пропало время, не стало прошлого, а все — есть!" Для нее стало явным, что покойная мама — с нею, и Шура, мичман, утопленный в море, в Гельсингфорсе, единственный брат у ней, — жив, и — с нею; и все, что было в ее жизни, и все, что она помнила из книг, из прошлого, далекого — "все родное наше", — есть, и — с нею; и Куликово Поле, откуда явился Крест, — здесь, и — в ней! Не отсвет его в истории, а самая его живая сущность, живая явь. Она страшилась, что сейчас забудет это чудесное чувство, что это "дано на миг"… боялась шевельнуться, испугать мыслями… — но "все становилось ярче… светилось, жило…"

Ночи она не видела. В ставнях рассвет…

Она хотела мне объяснить, как она чувствовала тогда, но не могла объяснитьсловами. И прочла на память из ап. Павла к Римлянам:

— …и потому, живем ли, или умираем, всегда Господни. — Понимаете, все живет! У Господа ничто не умирает, а все — есть! Нет утрат… всегда, все живет.

Я не понимал.

XII

И вот утро. Заскрежетал будильник — 6. Среднев вспомнил — "завтра отыду рано", и осторожно постучал в кабинет профессора… — ? Молчание. Оля сказала громко: "Войди — увидишь: он ушел".

Но он не мог уйти! Оля сказала, уверенно:

— Как ты не понимаешь, папа… это же было явление Святого!..

Среднев не понимал. Он вошел в комнату — постель нетронута, лампадка догорала под нагаром. Оля взяла отца за руку и показала на образ Преподобного:

— Ты ви-дишь?!. И — не веришь?!.

Среднев ничего не видел, не мог поверить: для него это был — абсурд.

Меня этот странный случай затронул двойственно: как следователя — загадочностью, которую надо разъяснить расследованием, и как человека — явлением, близким к чуду, против чего восставало здравое чувство привычной реальности. Оля, видимо, это понимала: она пытливо-тревожно, вглядывалась в меня, спрашивая как будто: "И вы, как папа?.." Не вера моя в чудо была нужна ей, не укрепление этим ее веры: сама она крепко верила. Ей была нужна нравственная моя поддержка: рассеять сомнения отца. Мне стало жаль ее, и эта жалость заставила меня отнестись к странному случаю особенно чутко и осмотрительно.