— Нашли. Под матрацем прокламаций штук пять… Знаешь — тех, чтоб бастовать…

Сима всхлипнула.

Завернули за угол. У закрытых заводских ворот стоит небольшая кучка рабочих. Вполголоса между собой о чём-то спорят.

И вдруг где-то совсем близко лошадиные копыта застучали. Сима вздрогнула, ещё ниже опустила голову, сжалась вся.

— Вот они, проклятые! — шепчет.

Казачий разъезд шагом проехал мимо нас. Рабочие у ворот замолчали. Казаки на них и не взглянули. А вот рабочие… так и вижу их лица, как они смотрят вслед разъезду!..

…Лежу я, всё это вспоминаю, уж и не слышу, о чём папа с мамой говорят. А перед глазами — Сима… рабочие… казаки… сердитое лицо батюшки…

Потом всё перемешалось, и я не заметила, как уснула.

Вдруг слышу сквозь сон, будто кто-то мою подушку двигает. Открываю глаза — мама надо мной наклонилась, вся бледная, глаза большие, что-то под подушку суёт. А в соседней комнате шаги тяжёлые топают, голоса мужские…

— Мама, — шепчу, — кто там?

— Обыск, деточка. Полиция. Ты спи, авось тебя не тронут.

Не успела мама подняться, входят двое в комнату. А мама:

— Пожалуйста, — говорит, — тут потише. У нас ребёнок больной.

А грубый голос отвечает:

— Ладно! Чего это у вас все ребята хворают? Куда ни придёшь с обыском, всё ребенок больной.

Я лежу ни жива ни мертва, глаза закрыла, будто сплю. Из соседней комнаты кто-то кричит:

— Сначала здесь осмотрим. Всех из той комнаты сюда!

— А тут только хозяйка, да ещё ребёнок спит.

— Ребёнок пусть спит, а хозяйку сюда.

Вышли все и дверь затворили.

Открыла я глаза, вся дрожу. На столе лампа горит, ужин со стола не прибран, постели не смяты. Видно, ещё не ложились спать… А за дверью шаги, голоса.

Дух захватило. Ведь не маленькая, понимаю же:

найдут на квартире у наборщика шрифт, — ясно же, для чего ему шрифт… Плохо будет папе!..

Села на кровати, оглядела комнату. Нигде не видно. Да! А зачем мама у меня под подушкой рылась? Сунула я руку под подушку — и обмерла. Там!.. Крепко завязанный в тряпку, колючий…

Будут искать — и в мою постель полезут. Поля рассказывала, — всё, всё перерывают… Нашли же у Симиного отца под матрацем, и у меня найдут… Надо спрятать… скорее.

Но куда?!

Дрожу вся, зубы стучат, оглядываю комнату. Нет укромного места! В печку? Найдут. На шкаф закинуть? Слышно будет, да ещё уроню… Сил не хватит, — тяжёлый он!

Сижу на кровати, узел в руках держу, не знаю, что делать! А надо! Знаю — надо! Куда же, куда?

И вдруг осенило меня. Вскочила я, подбежала к столу на цыпочках, заглянула в глиняный кувшин, — большой он у нас был. Так и есть, молока в нём ещё порядочно. Перенесла кувшин на подоконник. Стала развязывать узел со шрифтом, руки дрожат, сил нет, Узел крепко затянут. А сама так и жду, — вот-вот войдут. Не поддаётся узел. Вцепилась зубами, рванула, — развязался! Опустила тряпку одним концом в кувшин. Посыпался шрифт, зашуршал… Так я и застыла… Ничего, ходят там, авось не слышно.

Стало молоко кверху подниматься, тряпку замочило. Разложила тряпку на подоконнике, сыплю горстями, спешу. Поднялось молоко до краёв, а шрифта ещё много. Как быть? Отлить? Руки трясутся, подниму кувшин, расплескаю, догадаются… Оперлась руками о подоконник, подтянулась к краю кувшина, давай молоко отпивать… Глотаю, давлюсь, в горле застревает. Чуть не поперхнулась. Вдруг шаги к двери… Я дышать перестала… Нет, отошли!

Всыпала ещё две горсти, — опять молоко до краёв. Снова отпивать стала.

Ух, всё там, до последней буковки! И молоко снова наравне с краем. Отпила ещё глотка три, тряпку сложила, бросила в раскрытую корзину, где у мамы лоскуты лежали. Сама — юрк в постель. В голове шумит, словно лечу куда-то вместе с комнатой, нехорошо так…

Долго ли пролежала, не знаю. Слышу, отворяется дверь, вошли все. Мама говорит, а у самой голос дрожит:

— Ребёнка только не троньте, очень больна девочка!

А кто-то отвечает:

— Девочка нам ни к чему. А кровать осмотреть надо. Снимите девочку!

— Нельзя, — мама говорит, — тревожить её.

Слышу, еле говорит, бедная. Так мне её жалко стало. И сказать-то ей нельзя, что шрифта под подушкой уже нет.

Прикрикнул пристав:

— Берите девчонку! Нечего тут!

Подошёл папа. Взял меня на руки, сел на стул. А я притворилась, будто и не чувствую. А у самой сердце выскочить хочет. И у папы руки дрожат.

Слышу, сбросили подушку, роются в постели. Долго шарили.

— Ладно, — говорят, — можете класть.

Положил меня папа осторожно. Незаметно повернулась я так, чтобы лицом к комнате лежать. Самой любопытно посмотреть. Приоткрыла веки, гляжу сквозь ресницы… Как сейчас вижу, — два дворника из соседних домов — понятые. Пристав толстый, усатый, красный. И пуще всего что-то мне его руки запомнились, — пальцы короткие, пухлые, как обрубки. Всюду он ими щупал; ходит и щупает по всей комнате, ходит и щупает, пока околоточный с городовыми в вещах роются. И ещё какой-то… шпион, наверное. Этого до сих пор забыть не могу. Всё улыбается, голос сладенький, будто ласковый такой, а у самого глаза, как у лисицы, так и бегают, так и сверлят. И как это он не заметил, что я сквозь ресницы за ним наблюдаю?

Всё перешарили, всюду искали. Папа стоит, молчит, мама на стул в уголку села.

Вдруг вижу, — подошёл пристав к окну. Ладонями в подоконник упёрся, наклонился всей своей грузной тушей прямо над моим кувшином… Догадался?.. Нашёл?.. Даже в глазах у меня потемнело…

А пристав сердито выругался вполголоса:

— Черти! Ходи тут из-за них ночью по пурге! Света божьего за окном не видать! — Повернулся от окна да как прикрикнет на маму:

— Ну, чего расселась! Убери со стола, протокол буду писать.

Мама встала, тряпкой стол вытерла. Сел пристав протокол писать.

«Ой, — думаю, — что же он такое пишет?»

А дальше я не помню, не то заснула, не то в забытьи лежала. Очнулась, как от толчка. Открыла глаза, гляжу, — за окном светает. Мама у лампы сидит, шьёт. А посреди комнаты стоит папа.

Вспомнила я всё, чуть не закричала от радости. Цел папа! Дома!

Мама говорит:

— Да что я, с ума, что ли, сошла? Как же это не помнить? Говорю: своими руками Танюшке под подушку сунула.

Пожал папа плечами.

— Чудно?, — говорит, — как в воду канул!

Не выдержала я, как расхохочусь да как закричу:

— Не в воду, папа! В молоко!

Вздрогнули оба. Посмотрел на меня папа:

— Что она? Бредит?

А я одеяло сбросила, села на кровати, сама от радости и заговорить не могу. И пришло мне вдруг на память.

— Слушай, папа, — говорю я, а сама смеюсь, — я недавно такую сказку читала: жили старички, муж да жена, а у них кувшин волшебный был. Они молоко пьют, а он всё полный… Так и у вас с мамой!

Смекнул папа, оглядел комнату. Бросился к окну, взял кувшин в руки.

— Танюшка, — говорит, — это ты его сюда?

Я только головой кивнула.

Мама всплеснула руками да как заплачет:

— Умница ты наша, папу своего спасла!

А папа поставил кувшин обратно на окно, подошёл ко мне, взял меня молча на руки, поднял, прижал к себе и понёс по комнате. Сам молчит, только меня всё крепче к сердцу прижимает. Остановился, да и говорит тихо так:

— Ну и дочка у меня! Настоящая из тебя революционерка выйдет. Не растерялась!

— Как это так, — говорю, — «выйдет»?! Разве я уже не революционерка?!

Засмеялся папа.

— Верно, — говорит, — и твоя капля уже в общем деле есть.

И болел же у меня живот наутро! Ещё бы, — больная, а столько молока залпом выпила!

Это ничего. А вот одно досадно мне было, — нельзя подругам в школе рассказать. Хорошо знала, — конспирация. Значит, — тайна, секрет.

* * *

В сумерки папа рассыпал шрифт по всем карманам и — как будто с пустыми руками — ушёл из дому.

Ждали мы его с мамой — ни живы ни мертвы… У меня из головы не выходили Сима и её отец… А ну, как и папа…

Вернулся папа поздно вечером. Мы обе так и бросились к нему.