В общем, Эммона он тогда не уничтожил, но остановил его и потребовал объяснить, кто он такой и зачем сюда забрался. Возможно, Канок почти сразу понял, что это чужак — не овечий вор из Драмманта или из горных долин, а каллюк.
А может, когда он услыхал речь Эммона, его мягкий говор жителя Нижних Земель, это смягчило его сердце. Так или иначе, а он вполне спокойно выслушал историю Эммона о его скитаниях, о трудном пути из Даннера, о том, что он совершенно не представляет куда попал и просто искал хоть какое-нибудь человеческое жилье, чтобы переночевать, согреться и, может быть, немного заработать. Холодные моросящие декабрьские дожди уже затянули горы, а у этого несчастного даже теплой куртки не было — так, тощенькая куртенка и шарф, который совершенно не грел.
Канок отвел его на ту ферму, где старуха с сыном в свое время приглядывали за белыми телками и где теперь содержалась наша Серебряная Корова, и сказал, что если Эммон хочет, то пусть завтра приходит в Каменный Дом: может, для него какая-нибудь работенка и отыщется.
Да, я ведь еще не рассказывал о Серебряной Корове. В нее превратилась та белая телочка, которая осталась у нас, когда воры увели в Драммант двух ее сестер. Это была самая красивая корова во всех Верхних Землях. Когда она стала взрослой, отец с Аллоком отвели ее в Роддмант и там ее скрестили с белым быком, принадлежавшим Терноку. Каждый, кто видел нашу корову, восхищался ею. В первый раз она принесла двух телят, телочку и бычка, а во второй — двух телочек. Та старуха с сыном, помня о своей тогдашней оплошности, ходили за ней как за принцессой, глаз с нее не спускали, без конца чистили и мыли ее молочно-белую шкуру, старались накормить повкуснее и нахваливали ее всем и каждому. Это они придумали ей такое имя — Серебряная Корова. Наконец-то благодаря Серебряной Корове и ее сестрам стадо, о котором так давно мечтал Канок, стало постепенно разрастаться. У старухи Серебряная Корова чувствовала себя просто отлично, но как только ее телята окрепли, отец перевел их всех на верхние пастбища, подальше от опасных границ с Драммантом.
В общем, на следующий день тот бродяга из Нижних Земель явился к нам, и Канок встретил его довольно приветливо, да и слуги отнеслись к нему хорошо, без настороженности; они накормили его, дали ему теплый плащ, хоть и старый, но еще вполне приличный, и с удовольствием слушали его рассказы. Всегда ведь неплохо, когда среди зимы в доме появляется новый человек с новыми историями.
— Он говорит совсем как наша дорогая Меле, — прошептала Рэб, пуская слезу. Я, конечно, слез не ронял, но и мне слушать мягкий говор Эммона было приятно.
На самом-то деле в это время года работы на фермах не было никакой, во всяком случае, такой, для которой требовались бы дополнительные руки, но согласно старинной традиции горцы всегда принимали в дом странников и старались щадить их гордость, предлагая хотя бы видимость работы — если, конечно, не окажется, что человек этот к вам заслан теми, с кем вы враждуете. В таком случае его обычно вскоре находили мертвым где-нибудь за пределами ваших владений. Нам сразу же стало ясно, что Эммон совершенно не разбирается ни в лошадях, ни в овцах, ни в коровах, да и в земледелии ничего не смыслит. Но упряжь-то может чистить кто угодно, вот отец и определил его чистить упряжь, и он ее действительно чистил — время от времени. В общем, щадить его гордость оказалось совсем нетрудно.
Большую же часть времени он проводил со мной или же мы сидели вместе с Грай в нашем любимом уголке у большого камина, а по другую сторону очага женщины, прявшие шерсть, без конца тянули свои длинные негромкие песни. Я уже рассказывал, какие мы примерно вели беседы с Эммоном. Надо сказать, беседы эти доставляли нам огромное удовольствие хотя бы потому, что он был из такого мира, где тревожившие нас проблемы не имели ни малейшего смысла, так что он бы, наверное, даже и не понял ни одного из наших мрачных вопросов, и мы не считали нужным их ему задавать.
Но когда он сам спросил, отчего у меня на глазах повязка, и я рассказал ему, что это отец запечатал мне глаза, он был настолько потрясен, что не рискнул расспрашивать дальше. Он, видно, почувствовал, что земля качнулась у него под ногами, как говорят у нас в горах, и не решился лезть дальше в это болото. Но слуг в доме он все же порасспросил, и они рассказали ему, что глаза Молодому Орреку запечатали потому, что он обладает «диким даром» и способен невольно уничтожить любого человека, любую вещь, какая только попадется ему на глаза; мало того, они, похоже, рассказали ему даже и о Слепом Каддарде, и о том, как Канок совершил налет на Дьюнет, а может, и о том, как умерла моя мать. Все это, должно быть, сильно поколебало его неверие в дары горцев, но, мне кажется, он продолжал считать, что в значительной степени это все-таки суеверия невежественных людей, попавших в ловушку собственных страхов.
Эммон очень привязался к нам с Грай; он искренне нам сочувствовал и понимал, как мы ценим его общество; я думаю, ему очень хотелось сделать для нас доброе дело — немного просветить нас. Когда же до него дошло, что я сам, по собственной воле, продолжаю оставаться слепым — он уже знал к этому времени, что глаза завязал мне мой отец, — он был по-настоящему потрясен.
— Зачем ты так поступаешь с собой? — спросил он. — Но ведь это сущее безумие, Оррек! В тебе нет ни капли зла. Ты и мухе не причинил бы вреда, даже если б смотрел на нее весь день!
Он был взрослым мужчиной, а я — мальчишкой; он был вором, а я — честным человеком; он повидал мир, а я его никогда не видел, но я куда лучше знал, что такое зло.
— Зла во мне сколько хочешь, — сказал я ему.
— Ну хорошо. Немного зла есть даже в самых лучших из людей, так не проще ли дать ему выход, признать его, а не лелеять его, не давать ему расти в темноте, или я не прав?
Его совет был дан исключительно из добрых побуждений, но для меня он оказался и оскорбительным, и болезненным. Не желая отвечать ему грубо, я встал, что-то сказал Коули и вышел из зала. Выходя, я слышал, как он сказал Грай: «Ах, да он уже и сейчас почти как его отец!» Что ответила Грай, я не знаю, но Эммон никогда больше не пытался давать мне советы насчет моей повязки на глазах.
Интереснее и безопаснее всего было разговаривать о том, как «обламывают» лошадей и приручают животных, или рассказывать друг другу разные истории. Эммон не слишком хорошо разбирался в лошадях, но повидал немало хороших коней в городах Нижних Земель и все же признал, что нигде кони не были так хорошо обучены, как у нас; даже старые Чалая и Сероухий, не говоря уж о Звезде. Если погода была довольно приличной, мы выходили из дому, и Грай показывала Эммону все чудеса выездки и аллюры, которым научила Звезду и о которых я знал только по ее описаниям. Я слышал, как Эммон громко восхищается, и представлял себе Грай верхом на Звезде — хотя, к сожалению, эту молодую кобылу я никогда и не видел. Я и Грай очень давно уже не видел и не знал, какой она стала сейчас.
Порой в голосе Эммона, когда он разговаривал с Грай, мне слышалась какая-то особая интонация, заставлявшая меня насторожиться; какая-то особая вкрадчивость, почти льстивость. Чаще всего, правда, он разговаривал с ней так, как мужчина и должен разговаривать с юной девушкой, почти девочкой, но иногда, видимо, забывался, и голос его звучал так, как у мужчины, который пытается привлечь внимание понравившейся ему женщины.
Впрочем, его уловки ни к чему не приводили. Грай отвечала ему, как и подобает простой и грубоватой деревенской девчонке. Эммон ей нравился, но в целом мнения о нем она была не слишком высокого.
Когда шел дождь и дул ветер или над холмами поднималась пурга, мы просиживали в нашем уголке у камина почти весь день. Когда нам перестало хватать тем для разговоров — поскольку Эммон оказался довольно плохим рассказчиком и мало что мог поведать нам о жизни в Нижних Землях, — Грай попросила меня рассказать какую-нибудь историю. Ей нравились героические легенды Чамбана, и я рассказал одну из них — о Хамнеде и его друге Омнане. Затем, подкупленный жадным вниманием своей аудитории — ибо прядильщицы тоже стали прислушиваться — перестали петь, а некоторые даже и прялки свои остановили, — я решил прочесть им еще и поэму из священных текстов храма Раниу, записанную для меня матерью. В поэме, правда, имелись небольшие пропуски — в тех местах, где Меле изменяла память, — и я, желая сохранить целостность повествования, сам заполнял их. Язык поэмы был настолько музыкальным, что я необычайно воодушевлялся каждый раз, когда читал ее, и сейчас мне казалось, что моими устами поет сам этот древний автор. Когда я наконец умолк, то впервые в жизни услышал ту тишину, которая служит рассказчику наивысшим вознаграждением.