Да! Невышедший плотник вечен, капризен, непредсказуем. Русский плотник (сантехник, плиточник, штукатур) протягивает руку своему микенскому собрату через тысячелетия: пролетарии всех стран объединяются если не в пространстве, то во времени. И всякий задумавший построить или переделать свой дом знает, что он вступает в особый мир неопределенностей и внезапностей, и никакой уверенности, что оплаченная работа будет закончена или хотя бы начата, быть не может. Есть только вероятность этого события. В моем же случае и вероятности такой не было.

Штукатурка сохла второй месяц, и я понимала, что мои рабочие со мной вообще не считаются. Эту квартиру, внезапно попавшую им в руки, они считали своим притоном и пьянствовали в ней с утра до вечера в три смены; в какой-то момент появилась даже гармонь. Конечно, я пыталась их выгонять, взывала к совести, приводила для солидности мужа, свекра, но и они были совершенно беспомощны перед этим строительным табором. В присутствии посторонних пролетарии бешено имитировали деятельность: яростно катали по стенам валиками с краской, тащили из угла в угол паркет, с натугой волокли ведра с цементом, стучали палкой швабры в потолок. Как только чужаки отворачивались, они немедленно прыжком кидались на козлы, где у них было накрыто – шпроты, колбаса, пиво, водка, кому что, – а цвет мастеровой аристократии уже опять бежал за восьмирублевым коньяком.

– Сохнет! Технология такая! Нет, ускорить нельзя! Уж мы и нагреватели включили!

Платить им я давно перестала, но тут-то и была засада: не уйдем, пока не заплатишь. В общем-то, в таком же режиме уже лет шестьсот работала вся страна.

Наконец, отчаявшись, я позвала старшую сестру Катерину. Великая была женщина. Великая! Я рассказала: так и так, они меня считают артисткой, не держат за человека; дела не делают, деньги тянут, избушка лубяная, муж гнал-гнал, не прогнал, свекор гнал-гнал... Не могла бы ты сделать какое-нибудь кукареку?

– Главную как зовут? – спросила Катерина, несколько подумав.

– Галина Михайловна.

Я привела ее в квартиру. Она распахнула дверь, и особо медленно и тяжело подошла к козлам, и особо плотно встала, расставив ноги, как если бы была обута в командирские сияющие сапоги. Громким низким голосом герольда Катерина возгласила:

– Галина! Иди в манду!

Галина Михайловна взвилась на козлах:

– Это что такое?! Ты кто?!

– Я – черт.

Раздалось молчание, если так можно выразиться, и на секунду бригада на козлах оцепенела. Катерина метнулась в угол, выставила обе руки с пальцами, растопыренными рогулькой, и объявила:

– Напускаю порчу!!! Все – вон отсюда! Раз... два...

И что же! Они спрыгнули в едином порыве и побежали, грохоча по дощатому полу, толкаясь и глухо матерясь, и Галина Михайловна бежала на своих сухих прутиках быстрее всех, визгливо крича: «черт, черт проклятый!», как если бы она встречала черта и раньше и понимала, что у нее перед ним должок. Они выбежали вон и исчезли, и я никогда больше ни одного из них не видела.

– Что это ты сделала? – ошеломленно спросила я. – Как?

– Это народ, с ним иначе никак, – сказала Катерина.

А вот американский плотник был не народ; он не спал днем в ватнике с открытым ртом, не предавался буйным утехам на рабочем месте, не пробивался в легкие миры с помощью портвешка с плавленым сырком «Дружба», к нему не являлась жаркая Венера под личиной генеральши, и вообще мифотворческая сила в нем не бурлила, потому и построил он террасу тупо и точно; с накладной не обманул, сколько договаривались – столько и взял, и не ссылался на то, что рельеф местности как-то особо ужасен или бревна оказались необыкновенно неподатливыми и надо бы прибавить; после пришел муниципальный инспектор и тоже, не заводя глаза вбок и не покашливая в том смысле, что хорошо бы обмыть постройку, а также не давая советов насчет пригласить попа и кота (поп – чтобы освятил, кот – чтобы взял на себя нехорошие энергии), просто потрогал доски и замерил просвет между балясинами, убедившись, что американская голова не застрянет и меня как владельца никакой микроцефал не засудит на сумму, равную троекратной стоимости дома.

Терраса – палуба завязшего в земле корабля – была построена. И дальше что?

Я даже сиживала на ней летними вечерами, с книжкой и сигаретой, и солнце садилось, и лиловые резные листья ликвидамбара сливались с сумерками, и в лесу проходил олень, а может, единорог – не видно же.

Уже не видно и слов на странице.

У каждого человека есть ангел, он для того, чтобы оберегать и сочувствовать. Роста он бывает разного, смотря по обстоятельствам. То он размером с таксу – если вы в гостях или в толпе; то ростом с человека – если он сидит на пассажирском сиденье машины, в которой вы несетесь, крича и приплясывая; то разворачивается в свой полный рост – а это примерно как два телеграфных столба – и тихо висит в воздухе, вот как в такой душный и пустой вечер бессмысленного июля неизвестно какого года. Краем глаза при определенном освещении можно даже поймать слюдяной блеск его крыла.

С ним можно разговаривать. Он сочувствует. Он понимает. Он соглашается. Это он так вас любит.

Что дальше? – говоришь ему. – Что же дальше?

Да, соглашается он, что же дальше.

Любишь, любишь человека, а потом смотришь – и не любишь его, а если чего и жаль, то не его, а своих чувств – вот так выпустишь их погулять, а они вернутся к тебе ползком, с выбитыми зубами и кровоподтеками.

Да, да, говорит он, так и есть.

А еще люди умирают, но ведь это нелепость какая-то, верно? Они же не могут просто так пропасть, они же есть, просто их не видно, правда? Они, наверное, там, с тобой?

Да, да, со мной, все тут, никто не пропал, не потерялся, все хорошо с ними.

Прозрачный такой, мало различимый, как медуза в воде, висит и покачивается, и светлячки летают, не огибая его, и звездный свет если и преломляется, пройдя сквозь его бесплотность, то разве самую малость.

Легкие миры - _3.jpg
Иллюстрация: Алексей Курбатов

Почти все деньги, что я зарабатывала в колледже, я тратила на поддержание дома. При этом работа в колледже убивала меня. Еще несколько лет назад я умела видеть сквозь вещи, а теперь на меня надвигалась умственная глаукома, темная вода. Надо было бросать тут все и ехать домой – в свой прежний дом, в Москву, например. Или в Питер. Вот доработаю свой срок по контракту – и уеду.

Сначала я пустила к себе жильцов: сдала все, кроме волшебной комнаты, немолодой русской паре. Они были совершенно свои люди: он – физик-теоретик, она – журналист; настолько свои, что деньги с них было брать даже неловко. Вечером, в среду, когда я, возвращаясь со своей северной каторги, выбиралась из машины на ватных ногах, они уже ждали меня за накрытым столом, с бутылкой вина; они радовались мне, а я им, и мы сидели и говорили обо всем, что знали, и мне даже пригодились мои познания в квантовой механике, которые я закачивала в свою голову на долгом и страшном пути на север.

Он приехал в нашу Америку лечиться, но врачи не вылечили его. И в доме опять стало пусто.

Тогда я решила сдать весь дом целиком, а самой снять дешевое жилье рядом с работой. Сдать дом в Америке не так-то просто, как кажется. Не в том дело, что нет желающих его снять, а в том, что все эти желающие – твои враги.

Закон стоит на страже интересов квартиросъемщиков. Например: я как владелец обязана соблюдать эгалитэ, язви его, и считать всех людей равными. Интеллигентная пара – скажем, принстонские профессора – не должна в моих глазах иметь преимущества перед семейством пуэрториканских торчков, или каких-то цыган с вороватыми глазами, или не говорящих по-английски азиатов. Если я слишком явно выскажу им свое неудовольствие от их возможного проживания в моем доме, теоретически они могут меня засудить. Приходится с сожалением говорить, что ой, жалко, только что обещали другим.

Есть опасность сдать дом слишком бедным людям (и неважно, за какую цену). Если этим людям негде жить (и нечем платить за жилье), они имеют право не выезжать из моего дома, пока их ситуация не улучшится, а она никогда не улучшится. То есть я не могу их выставить взашей. Тот факт, что мне тоже ведь негде будет жить, законом не учитывается.