— Как, — в волнении вскричала Пульхерия, — ты даже не сумела за себя отомстить! Какая же ты трусиха! Надо было тут же полюбить кого-то другого. Ты бы излечилась, ты бы забыла.

— И снова начала бы такую же жалкую, мучительную жизнь с другим. Странный способ отмщения!

— Но ведь, захваченная своей первой страстью, ты же знала часы опьянения и дни надежды, ты бы нашла их и потом, полюбив еще раз. А неблагодарный, который разбил тебе жизнь, смертельно бы страдал, увидев, как ты ожила.

— А на что мне были бы его страдания? И неужели бы он мог так легко поверить в мое новое счастье? Ты думаешь, он не знал, что выпил до конца всю мою жизнь и что после этой страшной усталости душе моей остается только покой смерти?

— Нет, твоя душа не знала этого покоя, Лелия! Ты ведь постоянно страдаешь и стремишься к счастью и вместе с тем не хочешь его искать; ты и сейчас хотела бы любить. Что я говорю? Ты все еще любишь, ибо сердце твое терзается. Только любовь твоя ни на кого не направлена.

— Увы, это более чем справедливо, — удрученно сказала Лелия. — Вместе с тем я все сделала, чтобы погасить в себе самое любовь, я хотела охладить сердце одиночеством, суровостью, размышлениями. Но я только все больше и больше мучила себя, не будучи в силах вырвать из груди моей жизнь. Разум мой не стал богаче оттого, что я старалась что-то отнять у моих чувств, и я скатилась в бездну сомнений и противоречий. Выслушай же эту печальную историю.

Я хотела отдаться целиком этому безнадежному изнеможению. Я ушла от людей. Большой заброшенный монастырь, наполовину разрушенный грозами революций, стал для меня верным и надежным убежищем. Монастырь этот был расположен в одном из моих поместий. Я выбрала себе келью в наименее разрушенной его части. Раньше в ней жил приор. На стене еще видны были следы гвоздей: верно там висело распятие, перед которым он обычно молился,

— на полу остался след от его колен. В этой комнате я окружила себя суровыми символами католической веры: песочные часы, череп и изображения святых мучеников, воздевавших обагренные кровью руки к творцу. Спала я в гробу. К этим мрачным предметам, твердившим мне, что я теперь мертва для человеческих страстей, я присоединила и вещи более веселые, говорившие о любви к поэзии и к природе: книги, музыкальные инструменты и вазы с цветами.

Местность была не очень живописна, но я полюбила ее прежде всего за однообразие, навевавшее грусть, за безмолвие широких равнин. Я надеялась, что совсем избавлюсь там от всех порывов чувств, от всех моих неумеренных восторгов. Я жаждала покоя, мне казалось, что я могу, нисколько не утомляясь, без всякой опасности для себя, окидывать взором весь этот ровный горизонт, весь этот океан вереска, где только изредка какой-нибудь высохший дуб, голубоватое болото или бледные песчаные осыпи вторгались в пустые пространства.

Я надеялась также, что в этом полном уединении, в этом бедном и суровом образе жизни, который я себе создавала, в этом отдалении от всякого шума цивилизации найду забвение прошлого и перестану тревожиться за грядущее. У меня оставалось слишком мало сил, чтобы сожалеть, еще меньше, чтобы желать. Мне хотелось думать, что я умерла и похоронила себя среди этих развалин, для того чтобы окончательно оледенеть и потом вернуться в мир уже совершенно неуязвимой.

Я решила начать со стоицизма телесного, чтобы потом более уверенно перейти к духовному. До этого я жила в роскоши, теперь я хотела приучить себя совершенно не замечать всех материальных лишений монашеской жизни. Я отослала всех слуг и решила пользоваться только услугами одной-единственной женщины, которая бесшумно скользила по пустынным галереям монастыря и передавала мне через выходившее туда окошечко пищу и предметы первой необходимости, после чего столь же бесшумно удалялась, так что я не могла ни видеть ее, ни общаться с ней.

Я употребляла самую простую пищу и была вынуждена сама убирать свое жилище и сама о себе заботиться. Жизнь моя была очень строгой, но я хотела наложить на себя еще более суровое испытание. Живя в обществе, я привыкла к движению, к деятельности легкой и непрерывной, позволительной, когда человек богат. Я любила быструю верховую езду, путешествия, свежий воздух, веселую охоту. Теперь я решила умертвить свою плоть и остудить горячие мысли добровольным затворничеством. Воображение мое вновь воздвигало разрушенные стены монастыря. Я окружила открытый со всех сторон дворик невидимой и незыблемой оградой. Я позволила себе доходить лишь до определенного места и точно отмерила пространство, которым должна была себя ограничить на целый год.

В дни, когда душевное смятение мое было так велико, что я не могла определить воображаемые границы, которыми я окружила мою тюрьму, я прибегала к опознавательным знакам. Я вытаскивала из полуразрушенных стен вросшие в них длинные стебли плюща и ломоноса и складывала их на землю в тех местах, за пределы которых запрещала себе ступать. Вслед за тем, окончательно удостоверившись, что теперь уже не нарушу своего обета, я чувствовала, что крепость моя столь же надежна, как и Бастилия.

Некоторое время я так строго подчинялась этому распорядку, что мне действительно удалось отдохнуть от былых страданий. В сердце моем воцарилось великое спокойствие, дух мой умиротворился, безраздельно подчинившись принятому решению. Но случилось так, что способности мои, восстановленные отдыхом, понемногу пробудились и властно требовали себе применения. Я хотела совсем подавить дремавшую во мне силу, но вместо этого ее укрепила; засыпав золой догоравшую искру, я сохранила ей жизнь, сберегла огонь, достаточный, чтобы вспыхнул пожар, большой пожар Чувствуя, что оживаю, я испугалась, не сдержала себя воспоминанием о тех решениях, которые провозгласила на собственной могиле. Следовало направить эти жестокие усилия на то, чтобы принизить в моих глазах смысл всех вещей, сделать так, чтобы ни одно внешнее впечатление не могло на меня повлиять. Вместо этого одиночество и раздумье создали во мне новые чувства и способности, которых я раньше за собою не знала. Я не стремилась погасить их в самом начале, ибо думала, что они, может быть, заменят мне те, которые ввели меня в заблуждение. Я приняла их как благодеяние неба, вместо того чтобы оттолкнуть как новое наваждение дьявола.

Поэзия снова посетила меня. Но эта обманщица, окрасилась теперь в другие цвета, приняла новые формы, постаралась придать красоту тем предметам, которые я до сих пор считала бледными и ничтожными. Мне не приходило в голову, что бездеятельность и безразличие к некоторым сторонам жизни должны были внушить мне живой интерес к вещам, которых я прежде не замечала. Но именно это со мной и случилось: строгость жизни, которой я облекла себя, как власяницей, сделалась мне приятной и сладостной, как мягкая постель. С гордой радостью взирала я на это пассивное повиновение одной части моего существа и на долгую власть другой, на это святое отречение материи и на великолепное царство воли, спокойной и упорной.

Раньше я пренебрегала регулярностью в занятиях. Предписав ее себе в моем уединении, я напрасно обольщалась, думая, что мысли мои потеряют свою силу. Но они окрепли и стали только стройнее. Обособляясь одна от другой, они принимали более совершенные формы; проблуждав долгое время в мире смутных представлений, они развились и стали добираться всякий раз до истоков; привычка и потребность докапываться до истины преисполнили их удивительной силы. Это было моим самым большим несчастьем; через поэзию я пришла к скептицизму; через восторженное приятие жизни — к сомнению. Так систематическое изучение природы привело меня и к восхвалению бога и к хуле на него. Прежде творения его только восхищали меня; моя примиренная с жизнью поэзия отшатывалась от всего непомерного, казавшегося мне отвратительным, или пыталась представить его себе величественным, мрачным и диким. Чем внимательнее я изучала природу, чем больше присматривалась к разным ее сторонам, подвергая ее холодному и бесстрастному анализу, тем отчетливее видела, сколь изобретателен, мудр и всеобъемлющ гений, который сотворил мир. Я упала перед ним на колени, исполненная горячей веры, и, благословляя создателя этой новой для меня вселенной, молила его открыться мне еще полнее. Я продолжала изучать и анализировать, но наука — это пропасть, спускаться в которую надо с большой осторожностью.