С тех пор как Стенио ее видел, красота этой девушки так развилась, в очертаниях ее тела было столько изящества, весь облик ее был исполнен такого сладостного томления, хоть и слабо, но все же еще сопротивлявшегося торжествующему целомудрию, что смущенный Стенио забыл о своих хитрых намерениях и мечтал только овладеть ею ради нее самой. Но вздохи, которые время от времени вырывались из груди Клавдии, словно лившаяся в небо таинственная мелодия, вселяли в распутника инстинктивный страх. Ему приходили также на память проклятия, которые Лелия посылала Дон Жуану, — теперь они больше уже не казались ему личными выпадами против него самого. «В конце концов, — подумал он, взирая на девственный сон Клавдии, — эта проповедь не может относиться ко мне. Я не какой-нибудь развратник: я вольнодумец, но никак не обманщик и не подлец. Я живу с распутными женщинами и не очень высокого мнения о добродетели всех остальных; но я не стремлюсь в этом удостовериться, ибо в воспоминании о первом обмане, которому я поддался, есть нечто такое, что вселяет в меня недоверие к себе самому. Может быть, правда, у меня и манеры и развязность Ловласа, но у меня нет его высокомерной самоуверенности. Я не обманул и не соблазнил ни одной женщины, даже той, которая пришла за мною в притон; теперь она спит здесь, закутавшись в покрывало послушницы, и я не решусь потревожить ни одной его складки. Что у меня общего с Дон Жуаном? У меня, правда, возникало желание ему подражать, но я тут же почувствовал, что это не в моих силах. Не знаю, лучше я или хуже, чем он, но, во всяком случае, я на него непохож. Я не так здоров, не так жизнерадостен, как он, не так бесстыден, чтобы затрачивать столько сил, зная, что есть гораздо более легкие пути к наслаждениям. Если Лелия воображает, что задела меня за живое, изничтожая своим красноречием Дон Жуана, она жестоко ошибается, она понапрасну расточала свои слова».
Он спрыгнул вниз и стал прогуливаться по саду, вспоминая проклятия Лелии и чувствуя, что в нем все сильнее становится не желание отомстить за себя, заслужив эти проклятия, а желание отвергнуть их, убедив ее, что он не заслуживает этой хулы. В глубине души Стенио был человеком порядочным и прямым. У него, правда, всегда была склонность выдавать себя за человека более порочного, чем он был на самом деле; но когда притворство его принимали за чистую монету, гордость его возмущалась, и негодование это доказывало, что у него все же были какие-то твердые принципы.
В волнении расхаживал он под миртами монастырского двора, и все слова аббатисы необыкновенно отчетливо всплывали у него в памяти. Гнев его уступил место глубокому страданию. Он не мог отделаться от чувства восхищения перед речью Лелии; голос ее звучал гармоничнее, чем всегда, а тон его выдавал глубокую убежденность, великую искренность, которую она сохраняла и в скептицизме и в религии. Лица ее он не мог как следует разглядеть, но ему показалось, что она все так же хороша собою и фигура ее, в отличие от Пульхерии, не потеряла изящества и легкости. Неожиданно для себя Стенио был поражен тем умственным прогрессом, который преобразил эту измученную душу в том возрасте, когда женщины вместе с потерей красоты переживают обычно упадок духовных сил. Лелия решительным образом опровергла все привычные ожидания. Она восторжествовала над всем — над своим любовником, над светом и над самой собой. Сила ее пугала Стенио; он уже больше не знал, проклинать ее или перед ней преклоняться. Но он с особенной остротой ощутил боль, оттого что она не ставит его ни во что, оттого что она, вне всякого сомнения, презирает его, в то время как он, помимо своей воли, чтит ее и боится.
Таково сердце человека; любовь — это борьба самых высоких способностей двух душ, которые, влекомые взаимной симпатией, стремятся слиться друг с другом. Когда им это не удается, появляется желание сравняться хотя бы в достоинствах, и желание это становится сущей мукой для их обоюдно уязвленного самолюбия. Каждая из сторон хочет, чтобы сожаления доставались на долю другой, и та, которая думает, что это удел ее одной, неимоверно страдает.
Все больше волнуясь, Стенио вышел из сада и побрел наугад под стройными сводами узенькой галереи. В конце этой галереи оказалась лестница, вившаяся вокруг мраморного столба. Он поднялся по ней, думая, что так снова выйдет на террасы, по которым пришел. Перед ним была черная суконная портьера; Стенио решился осторожно ее приподнять. Днем стояла невыносимая жара, и поэтому дверь в покои аббатисы была открыта.
Стенио прошел через молельню и очутился в комнате Лелии. Это была простая, но довольно изыскано убранная келья. Стены и потолок были покрыты белой, как алебастр, штукатуркой. Большое распятие из слоновой кости, прекрасной работы выделялось на лиловом бархате, окаймленном резным бронзовым багетом. Кресла черного дерева с квадратными спинками, массивные и вместе с тем сделанные с большим вкусом, казавшиеся выше от пунцовых бархатных подушек, аналой со скамеечкой и того же стиля стол, а на нем — череп, песочные часы, книги и фаянсовая ваза с чудесными цветами, составляли всю обстановку кельи.
Стоявшая на аналое старинная бронзовая лампа скудно освещала эту довольно просторную комнату, в глубине которой Стенио не сразу заметил Лелию. Но когда он ее увидал, он остановился как вкопанный, потому что не знал, была ли это она, или только похожая на нее алебастровая статуя, или призрак, являвшийся ему в дни его безумного бреда, когда силы совсем его оставляли.
Лелия сидела на своем ложе; это был стоявший прямо на полу гроб из черного дерева. Босые ноги ее касались каменного пола и сливались с белизной мрамора. Она была вся закутана в белые покрывала необычайной свежести. Прекрасная настоятельница монастыря камальдулов была всегда так одета, и в сиянии этих одежд без единого пятнышка и без единой складки было нечто фантастическое, наводившее на мысль о бесплотности, о предельной ясности духа. Монахини испытывали к этим чистейшим одеяниям какое-то почти суеверное почтение. Никто из них не осмеливался к ним прикоснуться, ибо аббатиса слыла святой и все, что ей принадлежало, считалось священным. Может быть, и у нее самой с этой белизной полотна, в которое она облачалась, связывалась какая-то романтическая идея. Так же, как и христианская поэзия, она видела в этой одежде невинности, столь драгоценной и прославленной, одну из самых трогательных эмблем душевной чистоты.
Хотя Стенио стоял прямо перед ней, Лелия его не замечала, и Стенио не знал, спит она или молится, настолько она была неподвижна и поглощена своими мыслями. Ее большие черные глаза были открыты, но в спокойной их неподвижности было что-то жуткое, что-то от смерти. Казалось, она не дышит. Она сидела, сложив свои белоснежные руки, и нельзя было понять, страдает она, молится или чем-то удручена. Ее можно было принять за статую, олицетворяющую собою спокойствие.
Стенио долго смотрел на нее. Такой красивой он никогда ее не видел; хоть она была уже не очень молода, но, глядя на нее, невозможно было представить себе, что ей больше двадцати пяти лет; и в то же время она была бледна, как белая лилия, и в лице ее не было той полноты, которая может скрыть разрушительное действие лет.
Но Лелия была особым существом, отличным от всех других. Страсти ее кипели где-то на дне души, а людям она казалась бесстрастной. Отчаяние так глубоко внедрилось в нее, что превратилось в покой. Мысль о личном счастье была столь решительно отвергнута, что на лице ее не осталось ни малейшего следа сожаления или грусти. А меж тем Лелия знала такие страдания, подобных которым не испытывали другие; но она была как море, когда на него смотрят с вершины горы: оно кажется таким гладким, что невозможно представить себе, какие бури спрятаны в его глубинах.
Когда Стенио, который был уверен, что найдет Лелию лишенной прежнего величия, увидал ее, он был смущен и, растроганный до глубины души, не мог сдержать своего восторга. Шесть лет раздражения, недоверия и иронии были забыты, едва только он увидел, как она хороша собою; шесть лет разгула, скептицизма и нечестивой жизни словно по мановению волшебного жезла исчезли при виде этого душевного величия. В прежнее время Стенио боготворил в Лелии именно эту гармонию красоты физической с красотою ума. Он возненавидел эту силу ума за то, что она не захотела ему покориться. Ему хотелось сохранить в памяти только образ красавицы, и, дабы самолюбие его не терзалось тем, что он становился на колени перед Лелией, ему доставляло удовольствие повторять себе, что он был ослеплен только ее физической красотой, и приписал ей качества, которых у нее вовсе не было. Когда Стенио увидел сидевшую в задумчивости Лелию, он не мог не почувствовать, что между этой женщиной, которую он мог завоевать, и всеми другими, которых он пытался сравнить с ней и ей уподобить, была бездонная пропасть. При виде сокровища, которым он пренебрег и которое от него ускользало, он, словно разорившийся мот, почувствовал, что у него кружится голова, и в отчаянии прислонился к двери, чтобы только не упасть на колени. Лелия не заметила этого волнения. Увлеченная своими мыслями в другой мир, она была глуха ко всему.