Дальняя стена издала глубокий вздох и поехала в сторону. Казалось, что сейчас, в следующее мгновенье, оттуда выедет доселе невиданная в мире межконтинентальная ракета. Но все обстояло наоборот: ничто не выехало, но это им, напротив, предстояло въехать в открывшийся тоннель, сухой и ухоженный, с редкими голубоватыми маяками. Монорельс уходил вдаль и скрывался за поворотом.

В локомотиве что-то захрипело: слышно было, что онемевший поезд пытается вступить в разговор.

— Терпи, лапа, — Вера Светова, с готовностью раскрывая свое женское нутро всему мало-мальски мыслящему, погладила панель. Локомотив содрогнулся, как будто любой ласкательный жест самой своей сущностью был противен его естеству, которое перешло к нему по наследству от естества создателей и проектировщиков. В радиохрипе зазвучали ярость и негодование. Ярослав Голлюбика отвел ногу и силой наподдал поезду, от чего тот сразу заткнулся.

— Машина, а туда же, — покачал головой Наждак.

— С дистанционным управлением ясно, — спокойно сказала Вера, очнувшись от ласк. — Двигатель, скорее всего, управляется программой. Неплохо бы покопаться…

— Забудь, — серьезно и тяжко молвил Голлюбика. — У этого состава одна программа. Если он свезет нас в пропасть или впечатает в стену — значит, такая наша судьба. Нам придется довериться тому, что имеем.

И он, не обращая больше внимания на товарищей, взялся за вторую рукоять.

Локомотив плавно, беззвучно снялся с места. Он покатил: сначала медленно, с затаенным предупреждением, предлагая подумать и спрыгнуть, пока не поздно. Никто не спрыгнул, и тогда, словно почувствовав бесповоротность принятого решения, включились мощные фары. Тоннель залило светом. Какие-то тени шарахнулись, спеша раствориться в гладких вогнутых стенах, на которых, в отличие от привычных заоконных пространств метрополитена, не было видно ни единого метра кабеля. Монорельс ни с того, ни с сего полыхнул искрами. Два снопа, справа и слева, разлетелись прощальным фейерверком, осыпая отряд тающими звездами. Поезд не нуждался в машинисте; он сам, без всякого вмешательства пассажиров, чинно и важно проехал под звездопадом; затем, с монорельсом вместе, свернул в боковой коридор, ничем не отличавшийся от первого.

— С нами не прощаются, — Голлюбика нехорошо оскалился. — Нас приветствуют, как свадебный поезд. Нас осыпают рисовыми зернами.

Он выжал рукоять до отказа.

Локомотив превратился в ошпаренный болид.

Глава 15

Двуглавый орел плакал. Сначала заплакала левая голова, и следом за ней прослезилась правая. Но если для орла это были бессильные слезы, выжатые надругательством, то для Обмылка — простая слюна.

Он харкнул прямо в лицо локомотиву, который хозяева нарядили праздничным паровозом. Двуглавый орел анфас, серпомолоты на щеках, да лихо заломленная шапка-крыша — вот все, чем был богат железный конь. Он не умел ответить, ибо лошадиная лихость временно передалась птице-тройке, или, вернее, тройке лиц птичьей наружности, которые брали верх. Птицы, на которых походили «надировцы», предпочитают питаться падалью и называются грифами.

В движениях и поведении тройки угадывалась не только пернатая, но и другая фауна, символика которой надоела до оскомины: все те же рукокрылые нетопыри, скользкие земноводные, хладнокровные рептилии, ядовитые членистоногие. В таких существах не было и не могло быть никакой благодарности к отлаженному, смазанному, передовому транспортному средству, хотя оно почти что безропотно доставило их в место, где их присутствие было совершенно лишним.

Конечно, железный конь, выкованный во славу Святогора, сперва покуражился и покапризничал. Так определила его строптивые действия Лайка, с интересом наблюдавшая с крыши, как Обмылок с Зевком вырезают локомотиву голосовые связки, перекусывают взрывоопасные провода и отстегивают ненужные вагончики. На самом же деле локомотив, украшенный добрыми символами, старался изо всех сил, хотел воспрепятствовать злодейству, не допустить чужаков к рукоятям, спасти человечество. Но что он мог?

За время, пока он, принужденный силком, мчался долгими коридорами, в которых нырял и взмывал, словно ехал по американским горам, его кабина превратилась в отхожее место. Каждый квадратный дюйм ее внутренней отделки был осквернен, изуродован, поруган. Зевок, чья любовь к печатному слову имела извращенные формы, лично выцарапал десантным ножом многочисленные проклятья, хульные слова, святотатственные изречения, простенькие половые органы. Обмылок, который на радостях устроил пирушку, объелся консервами и густо заблевал помещение. Гнусный запах, поднимавшийся от стекленеющих масс, не только не портил обедни, но даже воодушевлял. Остро пахло Лайкой. Ее выращивали в особенной спешке, и что-то напутали, что-то пошло не так. Репродуктивный цикл, присущий обычным женщинам, в ее варианте сделался животным, и Лайка, дьявольская карикатура на мужественную женственность светофоровой, пустовала. Ее спутники, не заботясь о сдерживании звериных импульсов, покрывали Лайку, метили территорию, дважды подрались, да так, что ей тоже досталось.

Надругательство длилось двое суток.

К исходу вторых, не имея понятия, сколько им еще ехать, Обмылок вынул из рюкзака географическую карту, разложил на коленях, отыскал северный город, откуда началось их странствие, и задумчиво провел пальцем гипотетическую черту.

— Мы где-то здесь, — заметил он неуверенно, указывая на Уральские горы. — Если, конечно, не катаемся по кругу. Что ты скажешь, Зевок?

Зевок, регулярно высовывавшийся в окошко и нюхавший воздух, помотал башкой:

— Нет, не по кругу. Я отвечаю… за рынок, да?

— За базар, — поправила Лайка. Она раскинулась в томной позе, сытая и довольная.

— Тогда мы скоро приедем, — Обмылок протер глазки, которые слипались от гадких испарений. — Очень похоже на гадов: соорудить логово на границе Европы и Азии. Им нравятся эффекты. Чтобы все было величественно.

Зевок пожал плечами. Он мучил ложноскорпиона, пойманного в карстовом колодце на километровой глубине. Он потешался над беспомощностью и отчаянием животного, то и дело отрезая от него по кусочку.

За окном мелькали надоевшие лампы.

— Сосну часок, — объявил Обмылок. Он устроился поудобнее, закрылся от света локтем, и в ту же секунду локомотив подпрыгнул, перескакивая на стрелку. Обмылок сразу сел и обеспокоенно всмотрелся в лобовое стекло, давно заляпанное мерзостью.

— Мы останавливаемся, — Лайка вскочила на ноги.

— Оружие к бою, — севшим голосом приказал Обмылок.

Все трое припали к панели, стараясь высмотреть конечный пункт путешествия.

— Что же — они всякий раз, как им нужно, едут так долго? — спросил Зевок. — Бывают же срочные вопросы, их надо решать сразу.

— Ясное дело, нет, — поморщилась Лайка. — Там, на месте, у них наверняка есть лифт. Прямо с земли и спускаются. Нор не знает, где этот лифт.

…Фары локомотива угрюмо, сопротивляясь неизбежному, высвечивали стальную дверь, снабженную поворотным колесом. Овальной формы, наглухо задраенный входной люк был той же выделки, что всякая дверь на подводной лодке или, поднимай выше, в бомбоубежище. Выбитый в стали, тускло поблескивал символ, знакомый одним посвященным и не ставший достоянием мировой общественности, благо мог вызвать пересуды, на которые скоры многие узколобые миряне от геополитики. И глупым их страхом обязательно воспользовались бы недруги, указывая на агрессивные свойства все того же двуглавого орла: тот, экспансивный уже, сжимал в одной лапе молот, а во второй — серп; при этом он восседал на земном шаре, будто сам и снес его вопреки самеческому естеству, чем лишний раз намекал на то, что больше себя самого, и для него нет ничего невозможного. Над головами орла, с их пронизанными электрической судорогой языками, парил древний куполообразный шлем-луковка. Скалясь вправо, скалясь влево, орел боковым зрением следил за своим оплеванным двойником.

— Ну, вот и все, — с облегчением вымолвил Зевок. Он отвернулся от поезда, потянулся и вперил взор во Святую святых.