Мы смотрим на Москву и в распахнутые окна галдарейки, и через разноцветные стекла — голубые, пунцовые, золотые… — золотая Москва всех лучше.

Москва в туманце, и в нем золотые искры крестов и куполов. Отец смотрит на родную свою Москву, долго смотрит… В широкие окна веет душистой свежестью, Москва-рекой, раздольем далей. Говорят, — сиренью это, свербикой горьковатой, чем-то еще, привольным.

— У меня воздух особый здесь, «крынкинский»-с!.. — гремит Крынкин. — А вот, пожалте-с в июнь-месяце… — ну, живой-то-живой клубникой! Со всех полей-огородов тянет, с-под Девичьего… — и все ко мне. А с Москва-реки — раками живыми, а из куфни варе-ным-с, понятно… ря-бчиками, цыплятками паровыми, ушкой стерляжьей-с с расстегайчиками-с… А чем потчевать, приказать изволите-с?.. как так — ничем?!. не обижайте-с. А так скажите-с: «Степан Васильевич Крынкин! птичьего молока, сей минут!» Для Сергей Иваныча… — с-под земи до-стану, со дна кеян-моря вытяну-с!..

Он так гремит, — не хуже Кашина. И большой такой же, но веселый. Он рад, что хоть «крынкинской» паровой клубники удостоят опробовать. И вот, несут на серебряном подносе, на кленовых листьях, груду веток спелой крупнеющей клубники… — ну, красота!

— Сами их сиятельство князь Владимир Андреич Долгоруков изволили хвалить и щиколатными конфектами собственноручно угощали-с… завсегда изволят ездить с конфехтами.

— И что ты, Крынкин, с жилеткой своей и рубахой не расстаешься, — говорит отец. — Пора бы и сюртук завести, капиталистом становишься.

— Сергей Иваныч! Да разве мне сюртучок прибавит чести?!Хошь и в сюртучке — ну, кто я?! все воробьевский мужик-с. Вон, господин Лентовский, природный барин… они и в поддевочке щеголяют, а все видать, что барин… Попа и в рогоже знают. Намедни Иван Егорович Забелин были… во-от ощасливили! Изволите знать-с? Вон как, и книжечку, их имеете, про Матушку-Москву нашу? И я почиттываю маненько-с. Поглядели на меня — и говорят-с: «ты, Крынкин… сло-но-фил!» В самый, сказать, корень врезали-с! — «Да, — говорю, — достохвальный наш Иван Егорович! по вашему про-меру… так слоно-филом и останусь по гроб жизни!» Потрепали по плечу.

— И что ты, братец, в глаза пылишь? — смеясь, говорит отец, — Изнаночку покажи-ка.

— Сергей Иваныч! — кричит, всплескивая руками, Крынкин, — Ну, кажинное-то словечко ваше… — как навырез! так в рамочку и просится! Так и поставлю в рамочку — и на стенку-с!..

Так они шутят весело.

И что же еще случилось!..

Отец смотрит на Москву, долго-долго. И будто говорит сам с собой:

— А там… Донской монастырь, розовый… А вон, Казанская наша… а то — Данилов… Симонов… Сухарева башня.

Подходит Горкин, и начинают оба показывать друг дружке. А Крынкин гудит над ними. Я сую между ними голову, смотрю на Москву и слушаю:

— А Кремль-то наш… ах, хорош! — говорит отец, — Успенский, Архангельский… А где же Чудов?.. что-то не различу?… Панкратыч, Чудов разберешь?..

— А как же, очень слободно отличаю, розовеет-то… к Иван-Великому-то, главки сини!..

— Что за… что-то не различу я… а раньше видал отчетливо. Мелькается чуть… или глаза ослабли?..

— А вот, Сергей Иваныч, на Петров День пожаловать извольте-с… — так все увидите! — кричит Крынкин. — Муха на Успенский села — и ту разберете-с!

Смеется Крынкин? в такую далищу — му-ху увидать! Но он, оказывается, взаправду это. Говорит, что один дошлый человек, газетчик, присоветовал ему поставить на галдарейке трубу, в какую на звезды глядят-считают.

— Сразу я смекнул: в самую он, ведь, точку попал? По всей-то Москве слава загремит: у Крынкина на Воробьевке — тру-ба! востроломы вот на звезды смотрят! И повалят к Крынкину еще пуще. Востроломы, сказывают, на месяце даже видят, как извощики по мостовым катают! — выкрикивает он, хитро сощурив глаз. — Дак как же-с на Успенском-то муху не разобрать? Да не то, что муху… а бло-ху на лысине у чудовского монаха различу! Поехал на Кузнецкий, к самому Швабе… бывают они у Крыикина, пиво трехгорное уважают. Потолковали, то-се… — «будет тебе труба!» — говорят, «с кого полторы, а с Крынкипа за пятьсот!». Понятно, и Крынкин им уважение на пивке. Вот-с, на самый на Петров День освящение трубы будет. И в «Ведомостях» раззвонят, у меня все налажено. Хорошо бы преосвященного… стече-ние-то какое будет!..

Горкин говорит, что… как же так, преосвященного — и в трактир! Этого не показано.

— Как-так, не показано? — вскрикивает Крынкин, дребезгом даже задрожало в стеклах. — На святыню-то смотреть — не показано?! Да как же так — не показано?!. На звезды-то Господни смо-трят в трубу, а? Все от Господа, все науки… для вразумления! Имназии освящают? коровник, закутку свиньям поставлю, — осветят?!. Как же трубу мне не освятят, ежели скрозь ее всю святыню увидят, все кумполочки-крестики?!. Па-мятник, вон… чу-гун, великому поету-Пушкину будут освящать 8-го числа июня?!. и обязательно преосвященный будет! Чугун освятят, а бу-дет! И сам Швабе мне говорил — можно. Востроломы чего-то намеднись освящали, огромадную трубу на крышу ставили от него… с молитвой-кропилом окропляли, и преосвященный был!..

Все говорят, что, пожалуй, и на галдарейке можно трубу освятить, даже и с преосвященным. И Горкин даже.

А отец все на Москву любуется…

И вижу я — губы у него шепчут, шепчут… — и будто он припоминает что-то… задумался.

И вдруг, — вычитывать стал, стишки! любимые мои стишки. Я их из хрестоматии вычитывал, а он — без книжки! и все, сколько написано, длинные-длинные стишки. Так все и вычитал, не запнулся даже:

Город чудный, город древний!
Ты вместил в свои концы
И посады, и деревни,
И палаты, и дворцы.
Я шепотком повторял за ним, и все-таки сбивался.

……………………………..

На твоих церквах старинных
Вырастают дерева,
Глаз не схватит улиц длинных, —
Это — Матушка-Москва!

Ведь это что ж такое!.. — ну, как в тиятрах!.. — н-ну, пря-мо!.. — всплескивает руками Крынкии. — Сергей Иваныч… Го-споди!..

А он и не слышит, — вычитывает все лучше, громче. В первый раз я слышал, как он говорит стишки. Он любил насвистывать и напевать песенки, напевал молитвы, заставлял меня читать ему басни и стишки, но сам никогда не сказывал. А теперь, на Воробьевке, на высоте, над раскинувшейся в тумане красавицей-Москвой нашей, вдруг начал сказывать… — и как же хорошо сказывал! с такой лаской и радостью, что в груди у меня забилось, и в глазах стало горячо.

Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьет злптую шапку
У Ивана-Звонаря?..
Кто Царь-Колокол подымет?
Кто Царь-Пушку повернет?..
Шляпу кто, гордец, не снимет
У Святых в Кремле Ворот?..

И все-то стишки, до самого последнего словечка!

…………………………………………

Град срединный… град сердечный…
Коренной… России… град!..

Он прикрыл рукой глаза — и стоял так, раздумчиво. И все притихли. А у меня слезы, слезы… с чего-то слезы. И вдруг, — Крынкин…

— Го-споди!.. Сергей Иваныч!.. в-вот уважили!.. эт-то что ж такое!.. — загремел он и за голову схватился. — В другой раз так меня уважили, за сердце прихватили!.. Да, ведь, это-то, прямо!.. во-от, куда дошло, в-вот!.. Ну, вся-то тут Расея наша!.. Нет, никак не могу… Василья!.. пару шинпанского волоки, золотая головка, «отклико»! Самый первейший а-хтер Императорского Малого Тиятра… А, забыл… Василья!.. да икры парной, наипервейшей, сади!.. раззернистой-белужьей, возля сельдей громовских, в укутке!.. Го-споди, Бож-же мой… другой раз так, в самую ни есть то-чку!.. Намедни были сами… Михал Провыч Садовский!.. у Крынкина!.. вот на етом самом месте-с, золотое стекло!.. самый первейший а-хтер Малых Императорских Тиятров!.. И стали тоже… на етом самим месте… вычитывать… про Матушку-Москву… ну, за сердце зацепили! зацепи-ли… всю душу вынули!.. А теперь Сергей Иваныч. Ну ей-ей… верь-те Крынкину… — не удадите самому Михал-Провычу!.. Но только они про другую Москву вычитывали… как его?.. Вертится на языке, а… Да как его они?… — «Ахх, братцы! ды как же я был…» На вот, забыл и забыл. Головку запрокинули, глаза на небо, и… кулаком себя в груди!.. — «А-ахх, братцы!..» — ну, чисто наскрозь пронзили!..