Перед большими праздниками отец получал письма из турецкой земли, с Афонской Горы, от русских монахов. На письме была голубая марка, а то и две, и на них был написан турецкий полумесяц-серп, а на полумесяце непонятные буковки-крючочки, турецкие. Пробовали мы с Горкиным прочитать чего-нибудь, и скорняк пробовал, но никто не мог уразуметь, даже и тетя Люба, а она может по-немецки и по-французски прочитать, и еще как-то. Этому серпу-полумесяцу глупые турки поклоняются, как богу. Они завоевали войной ту гору с мощами Целителя Пантелеимона, но никого не убивают, а даже почитают нашего русского Святого, потому что он и турок исцеляет, когда на то воля Божия. Монахи и посылали отцу письма-моления, помочь им в нужде, и будут они возносить молитвы за всякую руку дающую и нескудеющую. И отец всегда посылал им деньги в письмах и запечатывал красным сургучом, в середке и на уголках, — пять печатей. А они писали, что денно и нощно возносят за нас молитвы ко Господу, Пречистой и всемилостивому Целителю Пантелеимону и вынимают просвирки во здравие живых и за упокой усопших родителей и сродников. Я всегда читал эти письма, очень жалостные и слезные, и всегда монахи писали отцу — «Всемилостивейший и Высокопочтеннейший Благодетель и Благотворитель», и еще ласковые слова. Мы и жили покойно, за их молитвами.
Бывало, принесет почтальон такое письмо, я сперва руки вымою, а уж потом беру, — Горкин так наказал, — и все гляжу на марку с полумесяцем и крючочками. Защурюсь, — и вижу через письмо святую Гору Афон. Она высокая-высокая, вся из камней, и вострая, как пика. А на самой ее верхушке — красивый монастырь, все-то кресты и главки, а над ним, в облачке, лучи Света, и Пречистая простирает покров-омофор Свой. А под самой Горой турецкое сине море, а на нем кораблик на парусах: это богомольцы-паломники подъезжают из нашей Расеи-матушки православной. В письме всегда была вложена иконка на шелковом лоскутке — образ красивого мальчика-юноши, кудрявого, стройного, в золотом венчике: в левой руке он держит ларчик с лекарствами, а в десничке — серебряную лжицу. Я всегда с умилением прикладывался к священной иконке этой, благоговейно лобызая в десничку.
…В воротах и у парадного посыпано красным песочком и травой, и по лестнице травки потрусили: ждем Целителя Пантелеимона. Его мощи привезут в карете афонские иеромонахи-молитвенники. Мощи — в ковчежце литого серебра, а ковчежец — как серебряный сундучок-укладочка, в аршинчик будет. Когда мы летось ходили к Троице, — заходили в часовню на Никольской, святого маслица афонского на лжице принимали из лампады и прикладывались к темным прорезам на серебре, где за стеклышками частицы мощей Целителя почивают. Вот этот-то сундучок серебряный и привезут к нам — молебствовать.
В зале, к углу, где икона «Всех Праздников», ставят столик и накрывают белоснежной скатертью. Скатерть большая, и сестры красиво подкалывают ее булавками. Ставят фаянсовую миску с водой, для водоосвящения, а свечи привезут сами иеромонахи, и афонский ладан. Отцу немного лучше. Он надел свежий чесучовый пиджак и белый галстук. Ему ставят кресло, если устанет за молебном.
Встречать Целителя приехали близкие родные, и со двора набилось, а на дворе и не протолкаться. Горкин надел синий парадный казакинчик и повязал голубым платочком шею. Они с Ондрейкой понесут «сундучок» из кареты в покои. Нести, говорят, не тяжело, не как великую икону Царицы Небесной Иверской. Очень жалел Василь-Василич, что не доведется ему встречать Целителя, делов много. Обещали иеромонахи прибыть в 7 утра; восемь скоро, а кареты не видно. Час удобный, а бывает, что и в 3 часа утра привозят, — много приглашают Целителя: и к болящим, и от усердия, так. Мне немного страшно, что к нам в покои, где пахнет горячим пирогом, икрой, сардинками, семгой, а в гостиной накрыто для угощения иеромонахов — подкрепиться после ночных молебнов, внесут св. мощи Целителя, такого чистого мальчика-Святого. Я заглядываю в углы, нет ли сора, подбираю на парадной лестнице подсолнушную шелуху и с ужасом вижу замятую махорочную «собачью ножку», — Гришка, должно быть, бросил, И молюсь в уме: «Господи, помоги папашеньке! Святый Великомучениче и Целителю Пантелеимоне, исцели болящего раба божия Сергия!..» — Горкин так научил. А Гришка стоит у ворот и курит! Я кричу на него, что святыню такую принимаем, нельзя курить, а он курит себе — поплевывает!..
— Сказывай еще… сами монахи в карете курят.
Я рассерчал и обругал его — «грешник ты нераскаянный!» — как Горкин, когда очень рассердится, — а он и ухом не ведет, охальник.
— Им вон и мадерцы поставили, и кулебяку какую испекли, с белужкой… а я только хлебушком сучествую… правильней их, выходит.
И все-то врет! Всегда Марьюшка какие наваристые щи подает, жир плавает, так и жгутся, и мясо потом кусищами таскают, как щи выхлебают… и потом каши гречневой с салом, жирной, а то и пшенной, досыта… ему все мало: всегда у него сороковка винца в сторожке, и жареной колбаски покупает с ситничком, среда ли, пятница ли. Да чего с охальника и спрашивать, — там, на том свете спросят.
«Едут!..» — кричат на улице, от Калужского рынка увидали.
Горкин с Ондрейкой расталкивают народ, чтобы не мяли травку. Все мы выходим за ворота — встречать Целителя. Хотел и отец сойти, но его удержали, — с болящего не взыщется. А он, бывало, всегда, как принимаем святыню, встречал и помогал вносить в дом.
Не шибко подъезжает карета, четверней гнеденьких, смирных, — старенькие, должно быть. Высаживаются два иеромонаха в малиновых епитрахилях в позолотце, один совсем старенький, усталый. С козел спрыгивает бородатый послушник, весь закапанный воском, в рваном подряснике, и вынимает из-под сиденья свещной ящик. Горкин благословляется у старенького и принимает с Ондрейкой из кареты серебряный сундучок. Они берутся за медные ручки с бочков и проносят бережно к парадному. Все валятся под святыню. Она проходит над ними, невидимо осеняя. И я валюсь, и на меня кто-то валится, Ондрейка чуть не отдавил мне пальцы. Я обгоняю сундучок на четвереньках, взбегаю наверх и вижу — отец встречает, крестится.
Иеромонахи уже поют в зале, послушник раздувает кадило с ладаном, Гришка стоит с совком печного жару. Серебряный сундучок ставят на столик, возжигают свечи в серебряном свещнике, душисто курится афонский ладан.
«…Святый Великомучениче и Целителю Пантеле-и-мо-не… моли Бога о на-ас!..»
Старенький иеромонах читает акафист — «…ра-дуй-ся…». Отец стоит за креслом, держась за спинку, крестится и потирает глаза, — должно быть, мешают «мушки». Иеромонах читает Евангелие, возложив на голову болящему, которого поддерживает Горкин. Потом кропит его кистью по голове, так сильно, что видно мокрые пятна на пиджаке, и отец вытирает шею. Иеромонах помазует ему серебряной кисточкой маслицем от мощей голову, лоб, глаза. Помазует и нас. Отец становится на колени и наклоняет голову, — иеромонах так велит, — и оба иеромонаха, подняв с Горкиным и Ондрейкой сундучок с мощами, держат его над головой отца, а старенький читает молитву. Я становлюсь на коленки, головой в пол. Потом прикладываемся к темным местечкам в серебряной накрышке, к мутным в них стеклышкам, где частицы мощей Целителя. Это ничего, что стеклышки: для Святого никакая преграда не мешает, Горкин говорил, и через стеклышки проникает, как солнышко сквозь окна.
Приглашают иеромонахов подкрепиться и выпить чайку. Они довольны, ласково говорят: «хорошо чайку… всю ночь служили, поустали». Но сначала ходят по комнатам и окропляют, начиная с «болящей комнаты», — кабинета, — а Горкин с Ондрейкой носят мощи, обходят весь кабинет — обвеивают его святынькой. У Горкина слезы на лице, голубенький платочек растрепался.
В гостиной, за столом с закуской и горячей кулебякой, старенький дает мне большую книгу в зеленом переплете, на котором выдавлены золотцем слова: «Житие, страдания и чудеса Св. Великомученика и Целителя Пантелеимона».
— Грамоте, небось, умеешь… вот и почитывай папашеньке, глазки у него болят. Милостив Господь, призрит благосердием… и облегчит Целитель недуг болящего.