— Наверное, я был неуклюж, — с горечью произнес он. — Я был излишне терпелив с ней. Мне казалось, Флоримона не стоит брать в расчет, раз от него нет никаких известий, я чересчур полагался на это. Да и что я мог сделать? Увезти ее силой и вынудить какого-нибудь священника обвенчать нас?

Она убрала руку с его плеча и улыбнулась так, будто высмеивала его горячность.

— Тебе не хватает изобретательности, Мариус, — сказала она. — И я умоляю тебя напрячь свой ум, иначе в воскресенье мы окажемся без крова. Я не воспользуюсь милостью маркиза де Кондильяка, и ты, я думаю, тоже.

— Если все рухнет, — ответил он, — у нас останется ваш дом в Турени.

— Мой дом, — пронзительным от презрения голосом откликнулась она.

— Ты бы лучше сказал «моя лачуга». Сможешь ли ты жить там — в таком хлеву?

— Если все прочее рухнет, мы будем рады и этому.

— Рады? Ты — может быть. Только не я. А рухнет все, если ты не пошевелишься за оставшиеся три дня. Кондильяк уже потерян для тебя, поскольку Флоримон почти на пороге. Наверняка будет потерян и Ла Воврэ, если только ты не поторопишься.

— Могу ли я сделать невозможное, мадам? — вскрикнул он, уступая настойчивости матери.

— Кто тебя об этом просит?

— Разве не вы, мадам?

— Я? Нет! Я всего лишь побуждаю тебя взять Валери, пересечь границу Савойи, найти там священника, согласного обвенчать вас, и покончить со всем этим к субботе.

— Но разве это возможно? Она не поедет со мной, и это вам хорошо известно, мадам.

На мгновение воцарилось молчание. Вдова бросила на него уничтожающий взгляд, а затем опустила глаза. Ее грудь вздымалась от какого-то странного возбуждения. Она испытывала стыд и страх, потому что знала способ, каким можно было бы заставить мадемуазель пойти к алтарю не только добровольно, но, как думалось ей, даже с желанием. Однако, несмотря на всю свою бесчувственность, она была матерью и всем существом содрогалась от мысли, что ей пришлось бы наставлять его в таком отвратительном деле. Почему дураку не хватало мозгов, чтобы догадаться самому?

Заметив, что она молчит, Мариус сардонически улыбнулся:

— Легко говорить, что я должен делать. Скажите лучше как.

Его слепота разбудила в ней гнев, а гнев подавил нерешительность.

— Будь я на твоем месте, Мариус, я бы нашла как, — совершенно бесцветным голосом произнесла она, пряча от него свои глаза.

Он с любопытством оглядел свою мать. Ее волнение было очевидным, и оно озадачило его так же, как и опущенный долу взгляд, обычно столь смелый и надменный. Он подумал о ее тоне, подчеркнуто невыразительном, и внезапно его ум как бы озарился лучом света, раскрывая ясное и ужасающее значение ее слов. У него перехватило дыхание, и он слегка побледнел. Затем внезапно его губы сжались.

— В таком случае, мадам, — сказал он, выдержав паузу, словно еще не понимая того, что она имела в виду, — я могу лишь сожалеть, что вы не на моем месте. Поскольку я думаю, что в сложившейся ситуации мы должны постараться наилучшим образом использовать лачугу в Турени.

Ее досада и стыд вспыхнули столь сильно, что она прикусила губу. Ее намек не ускользнул от него. Она знала, что он лишь предпочел сделать вид, что ничего не понял. Внезапно она подняла глаза, и яркий румянец окрасил щеки.

— Дурак! — выкрикнула она. — Ты просто расфуфыренный дурак, а не мой сын! Ты так легко говоришь об отступлении?

Она сделала шаг к нему и продолжила:

— Пусть твоя трусость приведет тебя к нищете, но только не меня: все что угодно, только не это, — пока у меня есть оружие и власть, я не буду нищенствовать. Ты можешь уходить, если твое мужество совсем покинуло тебя, но я подниму мост и запрусь в этих стенах. Флоримон де Кондильяк не войдет сюда, пока я жива, а если он сам посмеет приблизиться на мушкетный выстрел — тем хуже для него.

— Я думаю, вы сошли с ума, мадам. Безумие — говорить так о сопротивлении ему, и так же безумно называть меня трусом. Я покидаю вас, пока ваши мысли не войдут в более спокойное русло, — и, повернувшись на каблуках, с лицом, пылающим от излитого на него презрения, он быстро зашагал к двери, ведущей из зала, и вышел прочь, оставив ее одну.

Вновь побледнев, она мгновение стояла неподвижно, со вздымающейся грудью и сжатыми кулаками, а затем в отчаянье рухнула в кресло. Она подперла подбородок рукой, уперев локоть в колено, и отблески огня отчеканили совершенный профиль ее лица, на котором никак не отразилась буря, бушевавшая в ее душе. На ее месте другая женщина искала бы утешения в слезах, но в прекрасных глазах маркизы де Кондильяк редко появлялись слезы.

Она сидела так до тех пор, пока солнечные лучи не перестали проникать сквозь окна, расположенные за ее спиной, а углы зала не растворились в сгущающихся тенях. И лишь появление слуги, объявившего, что господин граф де Трессан, сенешал Дофинэ, прибыл в Кондильяк, нарушило наконец ее уединение.

Она приказала лакею убрать со стола, на котором стоял их нетронутый обед, а затем просить сенешала. Она повернулась спиной к суетящимся и бегающим слугам, задумчиво глядя на языки пламени, и на этот раз улыбка появилась на ее лице.

Если все рухнет, сказала себе мадам, она сможет стать графиней де Трессан.

А в северной башне, у себя в комнате мадемуазель вела оживленную беседу с Гарнашем, вернувшимся незамеченным и с успехом выполнившим свою шпионскую миссию.

Он вкратце передал ей содержание письма: Флоримон совсем близко — в Ла-Рошете, и только легкая лихорадка задерживает его, но к концу недели он обещает быть в Кондильяке. Валери высказала мнение: если дело обстоит так, то незачем пускаться в бега. Лучше подождать возвращения Флоримона.

Но Гарнаш покачал головой. Из беседы Мариуса с матерью он понял кое-что еще и хотя считал, что для мадемуазель сейчас нет прямой угрозы со стороны Мариуса, все же не переоценивал мягкость характера этого молодого человека и не обманывался его минутным проявлением благородства. Он думал: чем ближе время прибытия Флоримона, тем больше вероятность того, что Мариус решится на отчаянный шаг. Оставаться в замке было очень опасно. Мадемуазель он не сказал об этом ни слова, но постарался убедить ее, что им лучше бежать.

— Теперь, однако, не понадобится длительного путешествия в Париж,

— закончил он. — Четыре часа езды — и вы сможете обнять своего жениха.

— Вы не знаете, месье, упоминает ли он в письме обо мне? — спросила она.

— По их словам, нет, — ответил Гарнаш. — Но для этого у него могли быть веские основания. Он может подозревать больше, чем написал.

— В таком случае, — произнесла она, и в ее голосе звучала обида, — почему же легкая лихорадка задержала его в Ла-Рошете? Разве легкая лихорадка помешала бы вам, месье, поспешить к женщине, которую вы любите, особенно если бы вы знали или хотя бы предполагали, что с ней что-то случилось?

— Я не знаю, мадемуазель. Я уже немолод и никогда не любил, мне трудно судить о поведении влюбленных. Всем известно, что в это время их души пребывают в расстройстве, и они думают не так, как другие.

Однако, взглянув на сидящую у окна девушку, он невольно подумал, что будь он на месте Флоримона де Кондильяка, то ни лихорадка, ни даже чума не удержала бы его ни на час в Ла-Рошете, столь близко от нее.

В ответ на его слова Валери мягко улыбнулась и перевела разговор на другую тему.

— Итак, когда сегодня вечером мы бежим?

— В полночь или чуть позднее. Будьте готовы, мадемуазель, и не заставляйте меня ждать, когда я постучу в вашу дверь. Возможно, придется спешить.

— Положитесь на меня, мой друг, — ответила она ему и, движимая внезапным импульсом, протянула ему руку. — Вы были очень добры ко мне, месье де Гарнаш. После вашего появления моя жизнь стала совсем иной. Мне стыдно вспомнить, как я однажды обвинила вас в том, что вы поторопились вернуться в Париж. Я была дурочкой. Вы никогда не узнаете, какой покой воцарился в моей душе от сознания того, что вы — рядом. Все страхи и волнения, терзавшие меня, рассеялись за последнюю неделю, пока вы и сторожили, и охраняли меня.