Глава 1. Гроза над Флоттервилем
История моего знакомства с Эймери Дьюссоном насчитывала целых долгих восемь лет — чуть меньше половины моей собственной жизни. Конечно, я была тогда ещё совсем ребёнком, и виделись мы не каждый год, и всё же…
Невидимый метроном ненавязчиво, но неотступно отсчитывает в моей голове оставшееся нам время.
Тики-так, тики-так, тики-так.
На столике лежит свадебная тиара. Не у каждой благородной семьи в Айване есть фамильные тиары, но у семьи Аделарда Флориса она есть. В раннем детстве я мечтала о том, как надену её на самое волшебное для любой маленькой восторженной девочки событием. Сейчас я смотрю на неё с отчаянием.
Тики-так, тики-так, тики-так.
Совсем немного тиков и таков остаётся. До конца моей учёбы в КИЛ. До моей свадьбы.
До его смерти.
И я не знаю, что мне сделать, чтобы победить. Время, судьбу или смерть — в случае Эймери Дьюссона, кажется, это одно и то же.
Одна тысяча пятьсот пятый год, весна
Гроза, разбудившая меня, была первой в этом году. Маленький городок Флоттервиль, полный сырости и тумана пригород шумного многолюдного Флоттершайна, не так уж богат на грозы, особенно в конце апреля, так что я проснулась, убеждая себя, что треск и грохот мне просто приснились.
Я полежала в темноте какое-то время, прислушиваясь и втайне надеясь, что стихия, побуянив от души, уже успокаивается и затихает, но куда там. Сквозь раздвинутые нерадивой служанкой Коссет бледно-розовые занавески можно было вовсю любоваться тем, как острые электрические ножи кромсают безоружное небо, разбивают его причудливыми трещинами. Я поёжилась, протянула руку к тумбочке за молоком — Коссет всегда оставляет мне стакан горячего молока на ночь — но промахнулась, и стакан полетел вниз. Раздалось жалобное дзыньканье.
Камин догорел, и в комнате ощутимо похолодало. Я села на кровати, осторожно впихнула озябшие ноги в вязаные тапочки с кроличьими ушками. Свечи не горели, так что очертания окружающих меня предметов проявлялись только с очередной вспышкой молнии — и тут же погружались во тьму, растворяясь в ней полностью. Я подошла к двери, помедлила, прежде чем её открыть, словно опасаясь, что по ту сторону двери стоит некая недобрая и могущественная потусторонняя сущность, с нетерпением ожидающая, когда же я впущу её внутрь — чтобы тут же занять моё место. Я сжимала холодную металлическую дверную ручку, пока очередной раскат грома не воткнулся мне между лопаток, острый и злой. Собственный страх показался постыдным и недостойным, и я открыла дверь и вышла в коридор.
…в комнату Коссет или к родителям? Я поколебалась, немного стесняясь детского порыва — в девять лет бежать чуть что в родительскую спальню не полагается. Затопталась на месте и тут же ойкнула, наткнувшись на закатившийся в тапочек крошечный осколок разбитого бокала. Порез закровил, и обида и боль пересилили гордость.
Спальня родителей находилась этажом ниже. Разбуженные ступеньки недовольно поскрипывали, но я упрямо шагала, стараясь не вглядываться в особо тёмные углы. На лестнице и стенах коридора второго этажа свечи горели, но темнота никуда не делась. Она ехидно скалилась со всех сторон, поджидая меня, как охотничий зверь, азартно крутя хвостом, дожидается лису из норы, которую принялись окуривать охотники: вот-вот вылезет.
Перед дверью родительской спальни я подняла было руку, чтобы постучать — и вдруг услышала голоса.
Слишком громкие, слишком резкие.
— Как ты мог! — кричала мать. — Как ты мог, сюда, в этот дом, в мой дом, в наш дом, скотина похотливая! А если Хортенс узнает?!
…я опустила руку и замерла на месте.
Моя мать, идеальная благовоспитанная малье, никогда не кричала. Не использовала таких просторечных выражений, как «скотина», не повышала голос. Никогда. Ни на кого.
И никогда, никогда, никогда мать не кричала на отца, никогда не обращалась к нему так непочтительно, грубо, словно какая-то затрапезная доярка. В нашем уютном домашнем гнёздышке не бывало ссор и споров, решавшихся криком и бранью, тем более — ночью. И от меня у мамы и папы не было никаких секретов…
«Подслушивать — нехорошо!» — всплыл в памяти наставительный голос Коссет, и я отшатнулась от двери с намерением вернуться к себе. Если бы не гроза, если бы не щёлкающая клыками тьма, трусливо огибавшая слабое зарево свечей, заползавшая под миниатюрные скамейки, выглядывавшая из-за напольных ваз…
«А может быть, мама просто шутит, — вдруг подумалось мне, и даже от одной только этой мысли стало легче. — Пересказывает ссору горничной с её хах…хха…хахл… поклонником, да и всё. И сейчас я услышу смех отца, и его шутливо-укоризненное «Мари-и-ис!», как он всегда называет маму, и…»
— Мариста, — голос отца звенел сталью. — При чём тут Хортенс, я не понимаю, каким боком мои личные дела касаются нашей дочери?
— Твои личные дела?! — голос матери стал непривычно-высоким, почти визгливым. — Твои?! Это наш дом, позволь тебе напомнить, и моего здесь не меньше половины, и я тоже имею право решать. И я категорически против того, чтобы выродок этой шлю…
Тишина наступила резко, внезапно — и в небе, и в родительской спальне. Гроза то ли выдохлась, то ли наоборот — набиралась сил перед новым решающим боем.
А потом случилось нечто ещё более невероятное, невозможное и невообразимое: в тишине раздался звук хлёсткого хлопка, разорвавшего тишину, как взмах хлыста, а затем… А затем я услышала, как мать плачет.
* * *
— Всё останется так, как есть, Мариста, — голосом отца можно было бы резать застывшее масло. — На десять лет. Прекрати выть. Хортенс вообще ни о чём не узнает, через месяц она отправится к тётке, потом школа, КИЛ… Не так уж часто она вообще будет бывать дома.
— Ты хочешь выгнать из дома родную дочь из-за этого ублюдка?! — вскидывается мать. Я не вижу её, но в интонациях этого почти незнакомого голоса мне чудится что-то звериное, отчаянное и в то же время яростное, шипящее, как у нашей окотившейся кошки, когда сынок Коттенс попытался выхватить новорождённого котенка для игры в зоологический сад.
КИЛ! Отец заговорил об этом, как о чём-то решённом, о чём-то совершенно естественном, хотя ещё неделю назад и слышать о нём не желал! Но в данный момент страх перекрыл во мне все прочие чувства.
— Выбирай выражения, Мариста, — у отца этих звериных нот нет, но и человеческих до крайности мало, лёд и сталь, а точнее — камень, как его дар. — Если тебя что-то не устраивает, ты всегда можешь навестить свою мамашу и поселиться на это время в гадюшнике, именуемом её домом…
Это он так о бабушке?!
— Но учти, Хортенс останется со мной, и ты больше её не увидишь. Так что выбор у тебя есть. И не дай святой Лайлак, ты и завтра будешь ходить по дому с этим пожухлым лицом. Остынь. И забудь.
— Куда ты?! — взвыла мать, а я бросилась бежать прочь, уже не боясь темноты — врываясь в неё, как одержимая.
Подальше, куда угодно, только подальше от этого ужаса, которого просто быть не должно и быть не может! На секунду я замерла на лестнице, раздумывая о том, а не пойти ли в сад, в лес, не уйти ли вообще из дома, где мама плачет, а отец называет дом бабули «гадюшником», но быстро передумала — на такой безумный и решительный шаг моей смелости явно бы не хватило. Вместо того, чтобы спуститься на первый этаж, где была опасность столкнуться с отцом, я начала подниматься наверх.
Четвёртый этаж пустовал всегда, сколько я себя помнила. Все четыре комнаты были закрыты, ключи хранила наша экономка Руста, но в самом конце коридора у окна стоял маленький диванчик со стопкой декоративных, любовно вышитых матерью подушек. Именно на нём я собиралась посидеть, попробовать убедить себя в том, что подслушанный разговор мне приснился. И, возможно, немного поплакать тоже.
Шаги отца прогрохотали по лестнице, постепенно затихая — и наконец, смолкли. На четвёртом этаже было темно. Окно — единственное, как раз над тем самым диванчиков в конце коридора — оказалось весьма сомнительным источником света, разве что только редкие молнии разрезали темноту небесного луга. Грохот возобновился, но более слабый, уже не такой пугающий.