– Вот за каким делом вы меня застаете, – сказал он.

Рука его коснулась стеклянного ящика, где в своем одиноком великолепии бабочка распростерла темные бронзовые крылья примерно семи дюймов в длину; крылья были прорезаны белыми жилками и окаймлены роскошным бордюром из желтых пятнышек.

– Только один такой экземпляр имеется у вас в Лондоне, а больше нет нигде. Моему маленькому родному городу я завещаю эту коллекцию. Частицу меня самого. Лучшую.

Он наклонился и напряженно всматривался, опустив голову над ящиком. Я стоял за его спиной.

– Чудесный экземпляр, – прошептал он и как будто позабыл о моем присутствии.

История его любопытна. Он родился в Баварии и двадцатидвухлетним юношей принял активное участие в революционном движении 1848 года. Сильно скомпрометированный, он бежал и сначала нашел приют у одного бедного республиканца, часовых дел мастера в Триесте. Оттуда он пробрался в Триполи с запасом дешевых часов для уличной продажи. Начало не блестящее, но Штейну посчастливилось; там он наткнулся на путешественника голландца, пользовавшегося, кажется, известностью (фамилию его я позабыл). Это и был тот самый натуралист, который пригласил его в качестве своего помощника и увез на Восток. Больше четырех лет они вместе и порознь путешествовали по Архипелагу, собирая насекомых и птиц. Затем натуралист вернулся на родину, а Штейн, не имевший родины, куда бы можно было вернуться, – остался с одним старым торговцем, которого встретил во время своих путешествий в глубь острова Целебес, – если допустить, что Целебес имеет какую-то глубь. Этот старый шотландец – единственный белый, которому разрешили проживать в то время в этой стране, – был привилегированным другом главного правителя государства Уаджо; в ту пору этим правителем была женщина.

Я часто слышал рассказ Штейна о том, как старик, половина тела которого была слегка парализована, представлял его ко двору, а вскоре после этого новый удар прикончил старика. То был грузный человек с патриархальной белой бородой и внушительной осанкой. Он вошел в зал совета, где собрались все раджи, пангераны и старшины, а королева – жирная, морщинистая женщина (по словам Штейна, очень бойкая на язык) – возлежала на высоком ложе под балдахином. Старик, опираясь на палку, волочил ногу. Схватив Штейна за руку, он подвел его к самому ложу.

– Смотри, королева, и вы, раджи, это – мой сын! – возвестил он громогласно. – Я торговал с вашими отцами, а когда я умру, он будет торговать с вами и сыновьями вашими.

Благодаря этой простой формальности Штейн унаследовал привилегированное положение шотландца, а также его запас товаров и дом-крепость на берегу единственной судоходной реки в стране. Вскоре после этого старая королева, столь бойкая на язык, умерла, и страна заволновалась, так как появились многочисленные претенденты на престол. Штейн присоединился к партии младшего сына, – того самого, которого он тридцать лет спустя называл не иначе, как «мой бедный Мохаммед Бонзо». Они совершили бесчисленные подвиги; оба были искателями приключений; в течение месяца они с горсточкой приверженцев выдерживали осаду в доме шотландца против целой армии. Кажется, туземцы и по сей день толкуют об этой войне.

Тем временем Штейн, кажется, не упускал случая захватить бабочку или жука всякий раз, как они ему попадались под руку. После восьми лет войны, переговоров, ненадежных перемирий, внезапных восстаний и предательств, когда мир, казалось, окончательно установился, его «бедный Мохаммед Бонзо» был убит у ворот своей собственной королевской резиденции, – его убили в тот самый момент, когда он в прекрасном настроении слезал с коня, вернувшись после удачной охоты на оленя. Это событие сделало положение Штейна крайне ненадежным; быть может, он бы все-таки остался, если бы спустя некоторое время не умерла сестра Мохаммеда – «моя дорогая жена-принцесса», как торжественно говаривал он. От нее у него была дочь – мать и ребенок умерли в три дня от какой-то злокачественной лихорадки. Он покинул страну, где ему невыносимо было оставаться после такой тяжелой потери. Так закончился первый, авантюристический период его существования. Последующая жизнь была настолько иной, что если бы не подлинная скорбь, никогда его не покидавшая, этот странный период скорее походил бы на сон.

У него было немного денег; он начал жизнь заново и с течением времени сколотил значительное состояние. Сначала он много путешествовал по островам, но вот подкралась старость, в последнее время он редко покидал свой поместительный дом, находившийся в трех милях от города. К дому примыкал большой сад, вокруг находились конюшни, конторы и бамбуковые коттеджи для слуг и подчиненных, каковых у него было немало. Каждое утро он ездил в своем кабриолете в город, в контору, где клерками у него были белые и китайцы. Ему принадлежала маленькая флотилия шхун и туземных судов; в широком масштабе он вел торговлю всем, чем богаты были острова. Мизантропом он не был, но жил уединенно со своими книгами и коллекциями, классифицируя экземпляры, переписываясь с европейскими энтомологами, составляя описательный каталог своих сокровищ.

Такова история человека, к которому я, не питая никакой определенной надежды, пришел посоветоваться о деле Джима. Даже услышать то, что он может сказать, казалось мне облегчением. Я был очень встревожен, но отнесся с уважением к этой напряженной, почти страстной сосредоточенности, с какой он смотрел на бабочку: казалось, в бронзовом мерцании этих легких крыльев, в белых линиях, в ярких пятнах он мог увидеть что-то иное – образ чего-то хрупкого и презирающего разрушение так же, как эти нежные и безжизненные ткани, великолепные и не запятнанные смертью.

– Чудесный экземпляр! – повторил он, поднимая на меня глаза. – Посмотрите! Красота… но это ничто… обратите внимание на точность, гармонию. Эта бабочка такая хрупкая! И такая сильная! И гармоничная! Такова Природа – равновесие колоссальных сил. И каждая звезда так гармонична… и каждая былинка… и могучий космос в совершенном своем равновесии производит вот эту бабочку. Это чудо, этот шедевр Природы – великого художника.

– Никогда не слыхал таких речей от энтомолога, – весело заметил я. – Шедевр! Что же вы скажете о человеке?

– Человек – удивительное создание, но он отнюдь не шедевр, – ответил он, глядя на стеклянный ящик. – Быть может, художник был немного помешан. А? Как вы думаете? Иногда мне кажется, что человек явился туда, где он не нужен, где нет для него места; иначе – зачем бы ему требовать себе всю землю? Зачем ему метаться повсюду, шуметь, толковать о звездах, тревожить былинки?..

– Ловить бабочек, – вставил я.

Он улыбнулся, откинулся на спинку стула и вытянул ноги.

– Садитесь, – сказал он. – Я сам поймал этот редкий экземпляр в одно чудесное утро. И я испытал большое волнение. Вы не знаете, что значит для коллекционера заполучить такой редкий экземпляр. Вы не можете знать.

Я улыбнулся, удобно устроившись в качалке. Казалось, он глядел куда-то вдаль, сквозь стену, в которую уставился. Он рассказывал, как явился к нему ночью вестник от «бедного Мохаммеда», который призывал его в свою «резиденцию», отстоявшую на девять-десять миль от его дома; дорога туда шла по вьючной верховой тропе, прорезавшей возделанную равнину и лесные участки. Рано поутру он выехал из своего укрепленного дома, расцеловав предварительно маленькую Эмму и передав бразды правления «жене-принцессе». Он рассказал, как она проводила его до ворот; она шла, положив руку на шею его лошади; на ней была белая куртка, золотые шпильки в волосах, а через левое плечо спускался коричневый кожаный ремень с револьвером.

– Она говорила, как говорят все женщины, – сказал он, – просила меня быть осторожным и вернуться домой до темноты, жаловалась, что приходится мне ехать одному. Шла война, и в стране было неспокойно: мои люди закрывали окна дома щитами, защищавшими от пуль, и заряжали ружья, а она просила меня за нее не бояться, – она сумеет защитить дом до моего возвращения. Я засмеялся от радости. Мне приятно было видеть ее такой смелой, молодой и сильной. Я тоже был тогда молод. У ворот она взяла мою руку, пожала ее и отошла назад. Я остановил лошадь и ждал, пока не задвинули засовы у ворот. В то время по соседству бродил со своей бандой великий мой враг – человек знатного рода и большой негодяй к тому же. Я проехал легким галопом четыре или пять миль; ночью шел дождь, но теперь туман рассеялся, и лик земли был ясен; она раскинулась передо мной улыбающаяся, свежая и невинная, словно маленький ребенок. Вдруг раздался залп – мне показалось, что прозвучало по меньшей мере двадцать выстрелов. Я слышал свист пуль, и шляпа моя съехала на затылок. То была, видите ли, маленькая хитрость. Они заставили моего бедного Мохаммеда послать за мной, а затем устроили засаду. В одну секунду я это понял и подумал: «Нужно и мне пойти на хитрость». Мой пони захрапел, подпрыгнул и остановился, а я медленно сполз вперед, уткнувшись головой в его гриву. Пони пошел шагом, а я одним глазом увидел слабое облачко дыма над бамбуковой зарослью слева. «Ага, друзья мои, – подумал я, – почему вы поторопились стрелять? Ваше дело еще не выгорело. О нет!» Правой рукой я потихоньку вытащил револьвер. В конце концов этих негодяев было только семеро. Они вышли из травы и, подоткнув свои саронги, побежали, размахивая над головой копьями. На бегу они кричали, что надо поймать лошадь, так как я мертв. Я дал им подойти совсем близко, а затем выстрелил три раза – все три пули попали в цель. Еще раз я выстрелил, целясь в спину человека, но промахнулся; он был уже слишком далеко. Тогда я выпрямился в седле, – я был один, ясный лик земли улыбался мне; тут валялись трое нападавших. Один лежал, свернувшись в клубок; другой растянулся на спине, опустив руку на глаза, словно заслоняясь от солнца, третий очень медленно согнул ногу, а потом судорожно ее вытянул. Сидя на лошади, я следил за ним пристально, но больше он не шевелился – bleibt ganz ruhig – застыл неподвижно. И пока я всматривался в его лицо, стараясь подметить признаки жизни, легкая тень скользнула по его лбу. То была тень этой бабочки. Посмотрите на форму крыльев! Эти бабочки летают высоко и с силой рассекают воздух. Я поднял глаза и увидел, как она упорхнула прочь. Я подумал – возможно ли? А потом она скрылась из виду. Я слез с седла и очень медленно пошел вперед, ведя за собой лошадь и сжимая в руке револьвер. Я бросал взгляды направо, налево, вверх, вниз, всюду. Наконец я ее увидел – она сидела на кучке грязи футах в десяти от меня. Сердце у меня быстро забилось. Я отпустил лошадь и, держа в одной руке револьвер, другой рукой сорвал с головы мягкую войлочную шляпу. Сделал один шаг. Остановился. Еще шаг. Хлоп! Поймал! Поднявшись на ноги, я дрожал от волнения, как лист, а когда я расправил эти великолепные крылья и увидел, какой редкий и безукоризненный экземпляр мне достался, голова у меня закружилась и ноги подкосились, так что я вынужден был опуститься на землю. Собирая коллекцию для профессора, я страстно желал заполучить такой экземпляр. Я предпринимал далекие путешествия и подвергался тяжким лишениям; я грезил об этой бабочке во сне, и вдруг теперь я держал ее в своей руке – она была моя. Говоря словами поэта (он произносил «боэт»):