Бабушкину разлучницу как и Руфь, знали все. Она была огненно-рыжей, и бюст у нее начинался сразу от подбородка. Ее боялись здоровенные начальники шахт и секретари парткомов. Собственный муж боялся ее так, что его даже вынимали из петли. Он преподавал у нас историю, которую не знал совсем. Когда мы уличали его в незнании, он терялся, краснел, говорил «извините» и выходил из класса. Мы его любили за это «извините».

Дедушка, возможно, был единственным человеком, который не боялся Симы Францевны. Не боялся – и все. Он знал почему, и достаточно. Так что картина «бабушка на ляде» имела глубокие психо-физиологические корни.

Кстати, дедушка благополучно вернулся.

Но я повторяю. Если с точки зрения количества событий было как бы и много, то с точки зрения существа история кончилась значительно раньше последовавших за ней драматических встреч. (Я и Руфь, Сима Францевна и дедушка, бабушка и ляда.)

Когда Мая и Володя приехали на зимние каникулы, неведомая сила уже не подымала меня и не вела в проулок. Кончики моих пальцев ничего не искали, руки спокойно лежали сверху на одеяле, и я говорила себе: «Смотри, вот лежат руки… Они ничего не хотят…»

Мая не приходила ни разу. Володя, правда, поджидал меня из школы, но там все и кончилось – так я тогда думала. Я увидела его раньше, чем он увидел меня. Было делом двух шагов свернуть в другую улицу, обойти собственный дом с тыла, а потом уже из окна, из-за занавески, наблюдать, как он меня, дурак, подкарауливает… Говорили, что они с Маей уехали до конца срока каникул.

Весной я как бы влюбилась. Были некоторые поверхностные признаки. Перенос на руках через весенние грязи, приглашение пообедать (была Пасха, но делали вид, что празднично обедали в честь обязательного в ту пору воскресника), было стояние под луной и взгляд на Медведицу. Нет, царственное созвездие не подмигивало. Ну что ж, сказала я себе. Так гораздо лучше. Я свободна, и меня это не плющит.

Мая летом родила девочку. Тихими вечерами было слышно, как у Маниониных плачет младенец. Я готовилась к вступительным экзаменам в Московский университет под надсадный детский плач. Однажды в дверях выросла бабушка в длинной бумазеевой рубахе.

– Это ж кто так надрывается? – спросила она.

– Полагаю, Маина дочка.

Бабушка зачем-то вышла на крыльцо и посмотрела в сторону манионинского дома.

Мне показалось? Или на самом деле возле расхлябанной доски в заборе мелькнула белая тенниска? Тогда плач ли слышала моя бдительная бабушка, или она услышала то, что предназначалось услышать мне, но у меня были уже другие время и место. Напрасно трепетала в межзаборье мужская рубашка: я ее не видела, я ее не слышала, я ее не знала.

Девочку назвали Вавой. Викторией.