– Да ведь, видите ли, сэр, – замялся Уильям Свиджер, в явном смущении косясь на жену, – миссис Уильям на меня смотрит…
– А вы разве боитесь глаза миссис Уильям?
– Да нет, сэр, – возразил Свиджер, – я как раз это самое и говорю. Не такие у нее глаза, чтоб их бояться. А то Господь Бог не создал бы их такими кроткими. Но я не хотел бы… Милли! Это про него, знаешь. Там, в Старых домах…
В замешательстве отыскивая неизвестно что на столе, мистер Уильям бросал красноречивые взгляды на жену и исподтишка кивал на Ученого, даже незаметно указывал на него большим пальцем, словно убеждая ее подойти поближе.
– Насчет того, ты же знаешь, душенька, – сказал он. – Там, в Старых домах. Расскажи, милочка! Ты же по сравнению со мной настоящий Шекспир. Там, ну ты же знаешь, душенька. Студент…
– Студент? – повторил Редлоу и поднял голову.
– Вот я же и говорю, сэр! – с величайшей охотой согласился мистер Уильям. – Если бы не тот бедный студент в Старых домах, чего ради вы бы захотели услышать об этом от самой миссис Уильям? Миссис Уильям, милочка… там, в Старых домах…
– Я не знала, – сказала Милли спокойно и чистосердечно, без малейшей поспешности или смущения, – что Уильям сказал вам об этом хоть слово, а то я не пришла бы сюда. Я просила его не рассказывать. Там есть молодой джентльмен, сэр, он болен – и, боюсь, очень беден. Он так болен, что не мог поехать на праздники домой, и живет один-одинешенек в очень неподходящем помещении для джентльмена, в Старых домах… то есть в «Иерусалиме». Вот и все, сэр.
– Почему же я о нем ни разу не слыхал? – спросил Ученый, поспешно вставая. – Почему он не дал мне знать, что очутился в таком тяжелом положении? Болен! Дайте мою шляпу и плащ. Беден! Где это? Какой номер дома?
– Нет, сэр, вам нельзя туда идти, – сказала Милли и, оставив свекра, стала на дороге Редлоу; лицо ее выражало спокойную решимость, руки были сложены на груди.
– Нельзя?
– Нет, нет! – повторила Милли, качая головой, словно речь шла о чем-то совершенно невозможном и немыслимом. – Об этом и думать нечего!
– Что это значит? Почему?
– Видите ли, сэр, – доверительно стал объяснять мистер Уильям, – это самое я и говорю. Уж поверьте, молодой джентльмен никогда не поведал бы о своих невзгодах нашему брату-мужчине. Миссис Уильям заслужила его доверие, но это совсем другое дело. Все они доверяют миссис Уильям, все открывают ей душу. Ни один мужчина у него и полсловечка не выведал бы, сэр; но женщина, сэр, да еще к тому же миссис Уильям!..
– Вы рассуждаете очень здраво, Уильям, и я отдаю должное вашей деликатности, – согласился Редлоу, глядя прямо в кроткое, спокойное лицо Милли. И, прижав палец к губам, потихоньку вложил ей в руку кошелек.
– Ох нет, сэр, ни за что! – воскликнула она, поспешно возвращая кошелек. – Час от часу не легче! Это и вообразить невозможно!
И такая она была степенная, домовитая хозяйка, таким глубоким и прочным было ее душевное спокойствие, что, едва успев возразить Ученому, она уже тщательно подбирала случайные листочки, упавшие мимо ее подставленного фартука, пока она подстригала остролист.
Вновь распрямившись, она увидела, что Редлоу все еще смотрит на нее удивленно и с недоумением, – и спокойно повторила, поглядывая в то же время, не осталось ли еще где-нибудь на полу незамеченной веточки:
– Ох нет, сэр, ни за что! Он сказал, что уж вам-то никак нельзя про него знать, и помощи он от вас никакой не примет, хоть он и ваш ученик. Я с вас не брала слова молчать, но я полагаюсь на вашу честь, сэр.
– Почему же он так говорит?
– Право, не умею вам сказать, сэр, – отвечала Милли, подумав минуту. – Я ведь не большого ума женщина; я просто хотела, чтоб ему было удобно и уютно, и прибирала у него в комнате. Но я знаю, что он очень бедный и одинокий, и, видно, некому о нем позаботиться. Что это темно как!
В комнате становилось все темнее. Угрюмые тени сгустились за креслом Ученого.
– Что еще вам о нем известно?
– У него есть нареченная, и они поженятся, как только ему будет на что содержать семью, – сказала Милли. – По-моему, он для того и учится, чтоб потом было чем заработать кусок хлеба. Я уж давно вижу, что он все силы кладет на ученье и во всем себе отказывает. Да что же это, до чего темно!
– И холодно стало, – вставил старик Свиджер, зябко потирая руки. – Что-то дрожь пробирает, и на душе нехорошо. Где сын мой Уильям? Уильям, сынок, подкрути-ка фитиль в лампе да подбрось угля в камин!
И опять зазвучал голос Милли, точно мирная, чуть слышная музыка:
– Вчера под вечер, когда мы с ним поговорили…
Последние слова она сказала совсем про себя.
– …Он задремал и во сне все что-то бормотал про кого-то, кто умер, и про какую-то тяжкую обиду, которую нельзя забыть; но кого это обидели, его или кого другого, не знаю. Только если кто и обидел, так, уж верно, не он.
– Коротко сказать, мистер Редлоу, – подойдя поближе, шепнул ему на ухо Уильям, – даже если миссис Уильям пробудет тут у вас до следующего Нового года, сама она все равно не скажет, сколько добра она сделала бедному молодому человеку. Господи, сколько добра! Дома все как всегда, отец мой в тепле и холе, нигде ни соринки не сыщешь даже за пятьдесят фунтов наличными, и, как ни погляди, миссис Уильям вроде бы всегда тут… а на самом деле миссис Уильям все бегает да бегает взад и вперед, взад и вперед, и хлопочет о нем, будто о родном сыне!
В комнате стало еще темнее, еще холоднее, и мрак и тени все сгущались за креслом.
– А ей и этого мало, сэр. Не дальше как нынче вечером (с тех пор и двух часов не прошло) по дороге домой миссис Уильям видит на улице мальчишку – не мальчишку, а прямо какого-то звереныша, сидит он на чужом крыльце и дрожит от холода. Как поступает миссис Уильям? Подбирает этого ребенка и приводит его к нам, и согревает, и кормит, и уж не отпустит до утра Рождества, когда у нас по обычаю раздают бедным еду и теплое белье. Можно подумать, что он отродясь не грелся у огня и даже не знает, что это такое: сидит у нас в сторожке и смотрит на камин во все глаза, никак не наглядится. По крайней мере он там сидел, – подумав, поправился мистер Уильям, – а теперь, может быть, уже и удрал.
– Дай Бог ей счастья! – громко сказал Ученый. – И вам тоже, Филипп! И вам, Уильям. Я должен обдумать, как тут быть. Может быть, я все-таки решу навестить этого студента. Не стану вас больше задерживать. Доброй ночи!
– Покорно вас благодарю, сэр, покорно вас благодарю! – отозвался старик. – И за Мышку, и за сына моего Уильяма, и за себя. Где сын мой Уильям? Возьми фонарь, Уильям, ты пойдешь первый по этим длинным темным коридорам, как в прошлом году и в позапрошлом, а мы за тобой. Ха-ха, я-то все помню, хоть мне и восемьдесят семь! «Боже, сохрани мне память!» Очень хорошая молитва, мистер Редлоу, ее сочинил ученый джентльмен с острой бородкой и в брыжах – он висит вторым по правую руку над панелями, там, где прежде, пока наши незабвенные десять джентльменов не порешили по-новому со стипендией, была большая трапезная. «Боже, сохрани мне память!» Очень хорошая молитва, сэр, очень благочестивая. Аминь! Аминь!
Они вышли и хоть и придержали осторожно тяжелую дверь, но, когда она затворилась за ними, по всему дому загремело нескончаемое раскатистое эхо. И в комнате стало еще темнее. Редлоу опустился в кресло и вновь погрузился в одинокое раздумье. И тогда ярко-зеленый остролист на стене съежился, поблек – и на пол осыпались увядшие, мертвые ветки.
Мрачные тени сгустились позади него, в том углу, где с самого начала было всего темнее. И постепенно они стали напоминать – или из них возникло благодаря какому-то сверхъестественному, нематериальному процессу, которого не мог бы уловить человеческий разум и чувства, – некое пугающее подобие его самого.
Безжизненное и холодное, свинцово-серого цвета руки и в лице ни кровинки – но те же черты, те же блестящие глаза и седина в волосах, и даже мрачный наряд – точная тень одежды Редлоу, – таким возникло оно, без движения и без звука обретя устрашающую видимость бытия. Как Редлоу оперся на подлокотник кресла и задумчиво глядел в огонь, так и видение, низко наклонясь над ним, оперлось на спинку его кресла, и ужасное подобие живого лица было точно так же обращено к огню с тем же выражением задумчивости.