– А что же здесь постыдного? – удивилась Долли. – Вы ведь лишь составили компанию одинокой девочке на Аляске. А там лишь снега.

Судья Кул сжал в кулак руку, и самородок исчез в его ладони.

– Да не то чтобы они упоминали мне об этом случае… просто как-то ночью я услышал, как мои сыновья и их жены обсуждали между собой, что со мной делать… Наверняка они отследили мои письма и прочли их – ящики в моем комоде не имеют замков, с чего бы в собственном доме запираться, – и они нашли письма… И что они подумали… – Судья слегка шлепнул себя по голове.

– Я тоже как-то раз получила письмо. Коллин, налей-ка мне попробовать, – сказала Кэтрин, указывая на бутыль с вином. – Да, именно письмо. Один раз. Оно у меня до сих пор сохранилось где-то, и я все до сих пор думаю, кто же мне его написал? Знаете, что было там: «Привет, Кэтрин, приезжай в Майами, и мы поженимся. С любовью, Билл».

– Кэтрин, мужчина предложил тебе брак, и ты мне никогда об этом не говорила?!

Кэтрин пожала плечами:

– Вот и судья говорит, что мы ничего друг другу не говорим. Кроме того, знавала я несколько таких по имени Билл – никто из них не стоил того, чтобы за них выходить замуж. Но что меня до сих пор волнует, так это – кто же из этих Биллов написал мне ту писульку? Просто интересно, поскольку это первое и последнее письмо в моей жизни. Это мог бы тот Билл, что покрыл мою крышу, но тогда я уже была старой. Тот Билл, что распахал мне сад – это было аж в 1913, хорошо управлялся с плугом. Был еще один Билл, что починил мне курятник, он потом устроился куда-то, вот он-то, наверное, и написал мне письмо. Или же другой Билл, а нет – то был Фред. Какое вино хорошее, Коллин.

– Наверное, и я глотну, – сказала Долли. – А то Кэтрин уж слишком меня…

– Хммм, – неодобрительно отозвалась Кэтрин.

– Если бы вы говорили помедленнее или жевали бы поменьше, – судья Кул полагал, что Кэтрин жует табак.

Тем временем Райли как-то отделился от беседы, он сидел, сгорбившись, всматриваясь в темноту, где пронзительно вскрикивала какая-то пташка.

– Вы немного не правы, судья, – сказал он.

– А в чем же, сынок?

На лице Райли прочитывалось беспокойство.

– Когда вы говорите о том единственном человеке и проблемах… У меня нет никаких проблем. У меня нет никаких неприятностей. Я ничто, и у меня ничто. Я все думаю, а что мне осталось? Охота, машина, дурака повалять? И меня страшит эта мысль: неужели это все, что мне отведено?! Еще: у меня нет чувств, кроме тех, что я питаю к своим сестрам, – но это не то совсем… Вот, к примеру: я водился с одной девушкой из Рок Сити почти год. Где-то неделю назад на нее что-то нашло, и она спросила, где твое сердце, Райли, еще она сказала, что если я ее не люблю, то она скоро помрет. Ну я и остановил машину прямо на железнодорожном полотне и сказал, ну что ж, давай посидим здесь, а полуночный экспресс подойдет минут через двадцать… Так мы и сидели, не отводя глаз друг от друга, и я не чувствовал ничего, кроме…

– Тщеславия? – подсказал судья.

Райли не стал отрицать:

– Может быть. Более того, если бы мои сестры были достаточно зрелы и способны заботиться о себе сами и захотели сотворить подобное, я бы спокойно дожидался этого экспресса вместе с ними на рельсах.

У меня от этих слов даже кольнуло в животе, ведь я-то хотел признаться ему в том, что он для меня являлся всем, кем я хотел быть сам.

– Вы вот уже сказали о том единственном человеке. А почему бы и мне не подумать о ней, как о том человеке? Я хотел бы принять ее за того человека, но суть в том, что нужно ли это мне – здесь, наверное, все зло во мне. Может быть, если бы я был другим, если бы я мог думать еще о ком-то, быть привязанным к кому-нибудь так, как вы говорите, судья, я бы что-нибудь бы и предпринял: знаете, я бы купил тот кусок земли на Парсон Плэйс и застроил бы его с выгодой – но не сейчас! Может, мне надо просто остепениться, кто знает…

Ветер тихо теребил листочки и, играя с ночными облаками, расчистил от них небо, и звездный свет хлынул в образовавшиеся бреши: и наша свеча, словно испугавшись неожиданного светового напора, ниспосланного ночным небом, упала на землю и мы увидели, там, над нами, уже по-зимнему бледную тускловатую луну, похожую на снежный ломоть, и вся живность неподалеку и вдали от нас оживилась при ее появлении – где-то затрещали лягушки, где-то громко вздохнула рысь. Кэтрин развернула стеганое одеяло, настаивая на том, чтобы Долли завернулась в него, а сама прижалась ко мне, тесно обхватив меня обеими руками, и принялась почесывать мои волосы, пока я, умиротворенный движениями ее пальцев, не затих сладостно в ее объятиях.

– Тебе холодно? – спросила она, и я притиснулся еще ближе к ней – ее тело было мягким, уютным и теплым, как старая наша кухня.

– Сынок, я бы сказал, что ты, во-первых, не с того начал, – проговорил тем временем судья Кул, поднимая ворот своего пиджака. – Как мог бы ты быть привязанным к той девушке, если ты не можешь испытывать хоть какие-то чувства даже к листочку на этом дереве?

Райли, с охотничьим интересом вслушиваясь в тихий рык рыси в глубине леса, сорвал листок с ближайшей ветви. Еще один листок, опадая, попал в руки судьи. И в его руках он как будто бы приобрел какой-то свой потаенный смысл. Мягко прижимая листочек к своей щеке, он проговорил:

– Мы говорим о любви. Лист, горсть семян – начните с них, и вы познаете, что значит любить. Сначала просто лист, просто дождь, затем должен появиться кто-нибудь, кто узнал бы от тебя ту тайну, что рассказал тебе тот лист… тот дождь… Это совсем не легкий процесс, познать это… может, потребуется вся жизнь – как у меня, и все равно у меня не получилось: я лишь знаю теперь правило этой премудрости – любовь – это цепочка из колечек симпатий и привязанностей, так же, как и природа, это цепочка из множества…

– Тогда я бы сказала, что я любила всю жизнь, – откликнулась Долли и поплотнее укуталась в одеяло. – Нет, я совсем другое имела в виду. – Она немного замялась, подыскивая нужное слово. – Я никогда не любила мужчину, можно сказать, что и возможности у меня такой не было… кроме папы. – При этих словах Долли смутилась, сделала паузу, словно полагая, что уже и так сказала слишком много, затем, собравшись с духом, продолжила: – Но я любила другие вещи. Розовый цвет, например, когда я была еще ребенком, у меня был всего один цветной карандаш, и он был розовым, и рисовала розовые деревья, розовых котов, тридцать четыре года я жила в розовой комнате. А еще у меня есть сундук, где-то там, на чердаке, сейчас, знаете, я должна попросить Верину, чтобы она мне его отдала, ведь там мои первые любимые вещи – сушеные пчелиные соты, старое гнездо шершня, другие разные вещи – высохший апельсин, яйцо сойки. Когда я их собирала, я была полна любви, любви к этим вещам, и все во мне пело, как поют птицы… Но лучше не показывать своих чувств на людях – ведь для кого-то это даже обременительно, это делает людей, не знаю, почему, несчастными… Верина укоряет меня за то, что я якобы прячусь по углам, но я боюсь, что я напугаю людей, если вдруг они увидят, как они мне интересны, что я в самом деле думаю о них. Помните жену Пола Джимсона? После того как он заболел и не мог больше разносить почту, она сама принялась выполнять его работу… Боже мой, маленькая бедняжка с огромным мешком за спиной… Как-то раз зимой, днем, а было очень холодно, она подошла к нашим дверям, и я видела, что у нее ужасный насморк и слезы от холода ручьем текут из ее глаз. Она вручила мне бумаги, а я сказала ей: подожди, постой, возьми мой носовой платок, вытри свои глаза, и все, что я хотела этим сказать, было лишь то, что мне ее жаль и что я люблю ее, – я взяла да и провела этим платком по ее лицу – и что вы думаете? – она вскрикнула и помчалась прочь от меня. И с тех пор она не заходит к нам, чтобы положить почту у дверей, – она просто швыряет ее через забор!

– Жена Пола Джимсона! Нашла, о чем так горевать! Дрянь она такая! – сказала Кэтрин, ополаскивая рот остатками вина.