– Ты дурак, Толик. – Динка смотрела на него спокойно и серьезно. – Ты ведь красивый парень. Я почти влюбилась в тебя. Но все это было нечестно. Понимаешь? Я так радовалась, что у меня наконец-то есть парень, да еще такой крутой. Что у меня хоть кто-то есть. Что я – не хуже других… а тебя самого в этом раскладе не было. Только я одна. Слишком много большой буквы Я. А ведь это неправильно. Тебя надо любить по-настоящему. Думаешь, я не помню, как мы танцевали? Я все ночь потом не могла уснуть, думала о нас, о Нонне, о Никите. Получалось, что я тобой пользуюсь, как… как вещью! Для собственной крутости. Какая разница – мобильник крутой или парень? И я все это поняла потому, что тогда, на площади, все получилось по-настоящему. Я тебе хотела все рассказать после бала. А ты… Нет, подожди, не перебивай! Я понимаю, понимаю. Ты обиделся, тебе хотелось мне отомстить… только зачем так-то? Из-за девчонок, что ли, потому что они смотрели? Ладно, неважно, проехали.

Толик снова уставился в потолок. Динка поневоле покосилась туда же. Что у него там, соседи просвечивают? Хотя какая разница. Ей с каждым словом становилась все легче и легче. Неважно было, как Толик на нее посмотрит, что подумает, что потом скажет в школе. Даже если все журналисты мира сейчас примчатся сюда с камерами и микрофонами – все равно. Все было правильно, абсолютно правильно. Вся злость на Толика, когда-то огромная, давно испарилась, развеялась снежным ветром. Сейчас она чувствовала странную близость с ним, словно они вместе лежали в больнице, а теперь она выздоровела, а он остался. Ей было грустно и жалко его, как когда-то – Егора. Только Егору она могла помочь, а Толику – нет. Точно так же она жалела бы сильного молодого пса с перебитой лапой.

– Я ведь была такой дурой, вспоминать страшно. Я гордилась, что ты меня выбрал, я тобой хвасталась. Я своим девчонкам в Батор фотку выслала, где мы в обнимку, Никита нас щелкнул у ДК. Вот, мол – завидуйте, какой у меня бойфренд. Супер-супер. Но я тебя… не любила. Я любила Никиту. Прости, что я тебе сразу не сказала, после того танго. Прости. Я тебя ненавидела, ужасно ненавидела потом, но потом Никита сказал… одну вещь. А Нонна сделала, неважно что. И вся ненависть кончилась, будто растаяла. Короче, будь счастлив, Толик. Звони, если хочешь, я не буду бросать трубку.

Динка повернулась и вышла.

Толик остался в коридоре, только смотрел теперь не в потолок, а в пол. На черном резиновом коврике, на пестром линолеуме осталась лужа снеговой воды. Как будто тут вправду кто-то таял часа два.

Толик завернул на кухню и встал у окна. Метель вроде затихала, но все равно ничего было не разобрать, только смутные темные фигуры на дороге да облепленные снегом машины. Окна у него выходили на другую сторону, во двор, и Динку он бы все равно не увидел. Да ему и не хотелось. Ему все сильнее хотелось плакать, вот зараза… Он пошел к себе, захлопнул дверь в комнату. В квартире никого не было, а ему все равно хотелось закрыть дверь на замок, на защелку, на крючок, на что угодно, лишь бы отгородиться от всего мира. Хотя никто не торопился ломиться в его незапертую дверь.

– Надо же, супер-супер, – сказал он сам себе, поймав полупрозрачное отражение в оконном стекле.

Это была правда, правда, правда. Он сам слышал, как мать жаловалась тетке Лене: «На нашего мальчика напали девочки… сейчас девки такие наглые, окрутят в момент… и танцы эти еще, боюсь, ночами не сплю, разве тут уследишь?»

Вот уж точно, не уследишь. Он сам кого хочешь окрутит в момент, чего там скромничать. Окрутит и на веревочке за собой поведет, на поводке. Вернее, и поводка не надо – сами побегут, он же звезда.

Наплевать. Наташке, что ли, позвонить? Вечером танцы. А если куртку накинуть, то еще можно догнать…

Толик шагнул в угол, за штору и заплакал, тихо, беззвучно, не пытаясь сдерживаться. Наплевать. Даже если кто-то зайдет и увидит – наплевать.

* * *

Метель утихла внезапно. Только что крутила между бараков ледяными хвостами, подбрасывала и перемешивала обезумевший воздух, а тут – фьють! – и все стихло.

Хорошо бы сейчас было с Рэнькой мчаться по свежему снегу, сбивая ногами верхушки сугробов, хохоча, обгоняя друг друга, дразнясь концом поводка. Интересно, а как бы Рэнька восприняла Никиту? Обрадовалась бы? Приняла в стаю? Или… или стала бы ревновать? Ведь она-то сама почти забыла про Рэньку, пока разбиралась с собой. А теперь в ней столько любви – на всех хватит! Надо папе написать, пусть купит волчице два брикета пломбира, путь у нее тоже будет праздник. А еще, а еще… Динка притормозила. А еще надо написать, что папу она тоже любит. И маму. Пусть знают.

Снежная пыль еще висела в небе, клочковатые темные тучи цеплялись за антенны на крышах, но сквозь них, словно призрак, просвечивало бледное желтоватое солнце. Динка наподдала ногой ледышку и сама покатилась вслед за ней по раскатанной черной дорожке. Конечно, она свернула не просто так, а чтобы пройти под окнами у Никиты. Она всегда так делала. Увидев знакомые занавески, она остановилась, нащупывая в кармане мобильник. Можно было позвонить, конечно… а можно и по-другому. Она мигом отковыряла от сугроба хороший смерзшийся комок – и запулила его в форточку. Через миг занавеска шевельнулась, и Динка бандитски, с переливами, засвистела. Она всегда так подзывала своих собак.

Форточка открылась, и оттуда, стряхивая наметенный снег, высунулась голова мамы Никиты:

– Он сейчас выйдет.

– Ой! Здрасьте, э-э-э, Лариса…

– Олеговна, – подсказала мама.

– Ага… а Никита дома?

– Уже нет. Вон, Джимка в коридоре вопит. Значит, уже выходят.

– А-а-а… до свидания, – Динка от неловкости, кажется, присела в кривом реверансе и через миг уже мчалась на ту сторону дома, к подъезду.

– Эх, повезло, она, кажется, совсем дикая, – задумчиво протянула вслед Лариса Олеговна. А потом вдруг, быстро глянув по сторонам – не видит ли кто? – обломала с окна великолепную прозрачную сосульку и сунула в рот. Разгрызла с хрустом.

У сосульки был совершенно отчетливый острый вкус мартовского солнца.