Однажды он спросил:

— Александра Константиновна, а кем ваш муж работает?

— Он журналист.

— А, это которые врут?

— Это почему же?

— А у нас в городе написали в московскую газету про Замашкина, директора кирпичного завода, что он нечестный. Приехал корреспондент, поглядел, поглядел, уехал и написал в газету заметку, что Замашкин очень хороший, лучше всех. Вранье, а напечатали. Я теперь корреспондентам не верю.

— А я верю.

— Ваш не врет?

— Не врет!

Потом доктор Королев его оперировал. Весь день — с восьми утра до шести вечера — Саша была при Толе почти неотступно. В шесть вечера ее сменила до утра Алевтина Федоровна Прохорова — ночная сестра.

— Ох, не уходили бы вы, — говорил Толя. — Не могу я на нее смотреть. Уж лучше б никого не было, чем она.

Он тяжко ненавидел Прохорову. Почему? Он был терпеливый больной, лежал без стона, никогда не звал сестру понапрасну. Но Прохорову он не звал никогда.

Если бы я болела, умирала, пропадала, я бы тоже ее не позвала. Ни за что. Но я-то ее знаю. А Толя видит только то, что видят все: аккуратная, исполнительная. Халат, шапочка — всегда белоснежные, туго накрахмаленные. Все замечания выполняет добросовестно. И многие ее уважают. А Толя — не любит и боится.

Сашино знакомство с Прохоровой началось так: из седьмой палаты вышла молодая девушка. Она дежурила около матери и очень боялась, как бы ей не сказали: «Уходите домой, обойдемся без вас». Поэтому на лице ее постоянно было искательное, испуганное выражение. Она хотела казаться как можно меньше, незаметнее. Выйдя из палаты с длинноносой поилкой в руках, она спросила у Прохоровой:

— Пожалуйста… будьте так добры… где тут кипяченая вода?

— Я не из этой палаты! — не разжимая зубов, сказала Прохорова.

Девушка беспомощно посмотрела на Сашу, и Саша молча показала ей глазами на бачок: Прохорова стояла рядом с ним.

Девушка поспешно налила поилку и скрылась за дверью палаты. Саша в упор смотрела на Прохорову. Та улыбнулась и сказала:

— Какие все умные стали!

Прохорову нельзя было ничем удивить, ничем растрогать или порадовать, ей нельзя было рассказать ничего интересного: она все знала наперед. И ответ у нее был один:

— Какие все ученые стали!

Еще она говорила:

— Я никогда ни у кого не занимаю, вот и у меня не просят.

И еще она говорила:

— Жить надо по средствам.

И еще:

— Не вижу я радости от замужества. Много радости — стирать мужские портки.

И еще:

— А зачем мне дети? Вырастут хулиганами. Или пьяницами.

В хирургическом отделении была сестра Валя. Она собиралась замуж. Все радовались за Валю. Жених был очень симпатичный, он приходил за Валей после работы, и все прилипали к окнам, чтобы взглянуть, как он прохаживается по больничному саду — высокий, широкоплечий, красивый, с такой гордой, независимой повадкой.

— Орел! — говорила больная, лежавшая у самого окна.

И вдруг он уехал, оставив Вале письмо. В письме он сообщал, что ошибся: он Валю не любит. А любит другую девушку. Та девушка живет в Тбилиси. И он к ней уезжает. «Привет, Валя! Надеюсь, твоя сердечная рана вскоре заживет!»

Валя плакала. Она говорила: «Я жить не хочу». Все жалели ее, и только Прохорова сказала:

— А что же вы раньше смотрели? — Она была вежливая и даже молоденьким сестрам и санитаркам говорила «вы». Помолчала, улыбнулась и добавила:

— Орел… Орел за мухой не погонится.

Заведующий хирургическим отделением Петр Геннадьевич Аверин говорит о Прохоровой:

— Алевтина Федоровна очень добросовестная сестра.

Добросовестная… Почему же Саше всегда не по себе, когда она сдает Прохоровой дежурство? Особенно если в палате есть тяжелые, а после операционного дня все — тяжелые.

— Доктор велел, чтоб Петров чаще отхаркивал, — говорит Саша Прохоровой, сдавая дежурство.

— Знаем.

— Не то придется делать трахеотомию.

— Слышали.

— Дмитрий Иванович велел позвонить ему в девять и сообщить, какая температура у Волковой.

— Это у бабушки с тромбозом, что ли?

— Да.

— Королев всегда что-нибудь придумает. Какая у Волковой может быть температура. Ей восемьдесят восемь лет.

Порывшись в сумке, Прохорова вынимает канву, разноцветные нитки. Ночью, когда все затихнет, она будет вышивать болгарским крестом салфетку. Она позвонит доктору Королеву в девять часов и сообщит, какая температура у бабушки с тромбозом. Она поможет Петрову откашляться. Она добросовестная сестра. Почему же Саше так тревожно, когда ее сменяет Прохорова?

…У людей после операции отрешенные лица. Кажется, что человек не видит, не слышит. Он ранен. Надо снова привыкать к жизни. Да, надо привыкать жить заново. Ночью ему становится хуже. Скрипят полы, за окном качается на ветру фонарь. И кажется, что ты один на свете. Кажется, что боль тебя никогда не оставит. Силы не вернутся. Ты никогда не обрадуешься дневному свету. А может, ты его больше никогда и не увидишь. Ночь в больнице длинная, нескончаемая. Тоска подступает к горлу и не дает дышать. Кажется, что из жизни выкачан воздух. Нет прибежища.

Сестра Прохорова сидит за своим столом у третьего поста. Огни притушены. В палатах темно, в коридоре горят только настольные лампы. Услышав стон, сестра Прохорова встанет, отложит вышиванье и войдет в палату.

— Чего вам, больной?

— Пить.

— Вам нельзя пить.

— Пить!

— Не капризничайте, больной!

— Дмитрий Иванович, — говорит Саша, — вам кого-то напомнила Ирина Игнатьевна из седьмой палаты?

— Как вы угадали?

— Не знаю.

— Напомнила жену. А почему? Ведь не похожа. У Анюты были карие глаза. У Ирины Игнатьевны синие. Анюта была очень красивая. А Ирина Игнатьевна — не знаю, красивая ли.

— Она — хуже чем красивая.

— Гм… Это — определение, над которым стоит задуматься.

Они часто уходят с работы вместе. Не сговариваясь, идут пешком. На дворе октябрь. Ветер влажный, тянет дождем. После суматошного больничного дня это отдых — идти вот так, не очень спеша, то молча, то перекидываясь словом.

— Дмитрий Иванович…

— Да, Саша?

— Я почти год в больнице. А ведь я так до сих пор и не знаю — как вы меня нашли? Почему позвали?

— А я удивлялся, почему вы так долго не спрашивали.

На щеку упала капля — холодная, свежая. Ветер снова рванул, и в лицо бьет целая пригоршня дождя. Саша поднимает капюшон плаща, а Дмитрий Иванович как шел без шапки, так и идет.

— Спрячемся в метро? Я боюсь, вы промокнете, — говорит он.

— Я в плаще. А вот вы?

— Я не боюсь дождя. Да, как я вас нашел. Время это было для меня трудное и темное. Умерла жена. Оставаться в Ленинграде — чувствую невмоготу. Мы росли с Анютой в одном детском доме. А потом мы встретились на фронте — ее, раненую, доставили в наш медсанбат. Она была, как вы, сестрой. Увидел я ее там — и понял, что всегда… почему так трудно произносить это слово, а? Понял, что всегда ее любил — сразу полюбил, еще в детстве, когда ее прислали в наш детский дом. После войны мы поженились. Родился сын. А потом она умерла. Я уехал из Ленинграда. Меня давно звал сюда Аверин, мы с ним были вместе на фронте. Сынишка остался у Наташи, Анютиной сестры. А я переехал в Москву, и дали мне комнату в Тониной квартире. Она быстро поняла, что мне плохо и тошно, очень прямо обо всем расспросила и стала меня лечить: «Если вам плохо — работайте. Нельзя ждать, чтоб крыша свалилась на голову». — «Мне уже свалилась», — отвечаю. А она опять: «Нельзя глохнуть, если несчастье. Умирай, погибай, а душа пускай будет жива». Спрашиваю: «Откуда это у вас, Тоня?» А она говорит: «Это мне сказала Саша, наша патронажная сестра. У меня муж погиб, я хотела умереть, но живу ведь?» «Так ведь и я живу». — «Нет, — говорит, — мы не живете, вы оглохли. Вам все стало все равно. Саша говорит: это самое худшее, если становится все равно. А главное, надо, чтоб душа была живая».

— Неужели я говорила такие умные слова?

— Говорили. И все, что вы говорили, Тоня обрушивала на меня. Между прочим, я всегда удивлялся: почему люди утешают друг друга чужой бедой? Почему думают, что, если сказать — вот и у меня несчастье и еще там и там горе, от этого ваше горе станет легче? Потом заболела наша квартирная бабушка. Зашел я вечером к ней, чтоб посмотреть, прописать лекарство. А она говорит: «Не надо, была Саша, все сделала». — «Так она же, — говорю, патронажная сестра, а не доктор». А бабка мне: «Да она лучше всех докторов».