Но кому из них в голову приходило воспитывать волю, залезая в чужой карман?

Любая другая сестра получила бы выговор за то, что не оказалась на месте, когда больному худо. А Прохоровой все сошло с рук. Почему? Иногда Саше кажется, что Аверин ее попросту боится. Он разговаривает с ней как-то осторожно:

— Послушаем мнение уважаемой Алевтины Федоровны. Вы опытная сестра, с большим стажем, что вы скажете, Алевтина Федоровна?

И его голос звучит искательно. Почему? И чуть ли не каждый день прибавляет Прохоровой уверенности: голос становится громче, шаг — тверже. Те, кто работают с Прохоровой давно, говорят, что прежде она была очень тихая. Она была такая тихая, что даже плевалась — и то лампадным маслом.

— И она очень любила начальство. Есть такие счастливые люди — они рождаются с любовью к начальству в душе, — говорит Дмитрий Иванович. — Она даже меня любила за то, что я начальство. Но она быстро поняла, что я недостоин ее любви. И она давно уже плюется не лампадным маслом, а соляной кислотой. И не она одна. Саша Саша… вот это ж есть самое страшное: тихое оподление души человеческой. Тихое, неприметное оподление души.

— Души? У Прохоровой есть душа?

— Была. У всех поначалу есть душа. Какая-никакая, а есть. Ну, довольно о Прохоровой. Что вы невеселы, Саша?

— У меня Анюта оказалась членом тайного общества.

— Ну да? — Королев смеется. — Тсс… Как бы не проведала Прохорова! Саша, и вы поэтому невеселы? Неужели вы думаете, что бывает легкий рост?

Нет, она не думает, что бывает легкий рост. История с Аней не потому не дает ей покоя, что она воображала, будто все у нее пойдет без сучка без задоринки. Но одно она знала: ребята верят ей. Когда она сама была маленькая, мир взрослых ей казался если не враждебным, так глухим. Они ничего не понимали, когда она им рассказывала. На все был один ответ: «Что за глупости!» или: «Перестань, пожалуйста!»

Чуть сделаешь что-нибудь не так, разговоров не оберешься. Нина Викторовна поучала подолгу и, независимо от проступка, всегда одними и теми же словами: «Как тебе не стыдно! Ты растешь в интеллигентной семье».

А отец чаще всего говорил так: «Я тебе покажу, где раки зимуют!»

Он не показывал, где зимуют раки, он только грозился. Но отца тоже огорчали Сашины проступки, и поэтому Саша издавна решила его не тревожить. Она не посвящала ни мать, ни отца в свои тайны, и они были так довольны, когда все шло тихо!

Когда Аня выкладывала ей, что с ней случалось за день, Саша думала: «Ну вот, она не боится, что я не пойму. Как хорошо!» И она берегла это и никогда не бранила без толку, а главное, ей и вправду было интересно и важно все, что творилось в Анином мире.

Так чего же она не углядела? Или — воспитывай не воспитывай, а толку все равно не будет? С тех пор как было обнаружено тайное общество, Сашу чуть не каждый день вызывали на какое-нибудь собрание в школе: то на классное собрание, то на собрание школьного родительского комитета, то на заседание педсовета. Чего только она не услышала на этих собраниях! Она услышала, что Мустафа, насаждая ложную таинственность, хотел подменить пионерскую организацию. Что недурно бы заинтересоваться, не стоит ли кто-нибудь из взрослых за его спиной? Из нашей школы членом этого общества была только одна шестиклассница Москвина Аня, но, товарищи, нам всем следует задуматься!

Давно известно, в жизни темные полосы идут подряд. Одно хорошо: Леша вернулся. А все остальное заскрипело, как несмазанная телега. У Мити тоже худо. На работе. Это, пожалуй, еще серьезнее, чем Анины тайны. А впрочем, кто его знает, что серьезно, а что несерьезно.

Недавно Савицкий позвал Митю к себе и сказал:

— Вы знаете, как я отношусь к вам, Поливанов. Скажите, это верно, будто вы в одном частном разговоре заявили, что в нашей газете нельзя критиковать никого чином выше управдома?

Митя сказал;

— Я этого не говорил, но с удовольствием присоединяюсь. В нашей газете ни на кого, кроме управдома и дворника, руку поднять нельзя.

— Поливанов, вы не можете попридержать язык?

— Могу.

— Вот, пожалуйста. А уж если очень приспичит, приходите сюда и выкладывайте мне.

— Хорошо. Очень, конечно, хотелось бы знать, какая сволочь…

— Оставим это. И вот что я хотел вам сказать. Время трудное, Поливанов. Переходите-ка на внештатную. Будем платить вам рублей четыреста, ну, шестьсот, остальное доработаете гонорарами. А из штата уходите.

— Почему?

— Время трудное, Дмитрий Александрович… Сложное время… А у вас за плечами плен. Я советую вам, как друг, как человек, который…

А сейчас Митя в Свердловске. Зачем? Он ей так нужен сейчас. Ей плохо нынче. Аня? Нет, не только Аня, что-то еще… Это случилось вдруг, не тревога, тень тревоги, странное ощущение, словно что-то ускользает. Он звонил прошлой ночью, и, ложась в постель, Саша все еще слышала — даже не слова, а звук его голоса: счастливый, уверенный. Так что же ее мучает? Аня… Да, Аня и что-то еще…

— Вы домой? — слышит она голос Королева.

— Нет, сегодня я в концерте.

— Как всегда — одни?

— В консерватории я всегда одна.

— Ну идите. И омойтесь, а завтра приходите веселая. Ладно?

А вот и Прохорова пришла заступить в ночную смену. Саша сдает ей дежурство, подробно рассказывает обо всех назначениях: камфару Петрушевич, пантопон Федотовой… И под конец, помедлив, говорит раздельно:

— А если вы повторите старику Гинзбургу свои подлые слова…

— На что вы намекаете?

— Если вы повторите свои подлые слова — вы будете иметь дело со мной.

— Не угрожайте, пожалуйста! Тоже нашлись — угрожают. Если вам охота слушать сплетни…

— Сплетни не сплетни, а только запомните: будет плохо. В министерстве есть человек, который поверит мне, мне, а не вам. Понимаете?

Судя по тому, что Прохорова не кричит в ответ, а говорит тихо, почти шепотом, она поверила, что у Саши и впрямь есть в министерстве рука. Вот и ладно. Раз поверила, значит, поостережется. А теперь скорее в метро! Вот и Охотный, вместе с толпой — на площадь. Снег падает пушистыми крупными хлопьями. Саша идет к Манежу, сворачивает на улицу Герцена, и уже у клуба МГУ какой-то ошалелый юнец спрашивает:

— Нет лишнего билетика?

Начало концерта задерживается. Пять минут, десять. И вот наконец выходит пианист. Он кланяется. У него круглое, полудетское лицо, нос в веснушках. Он широкоплеч, приземист, и волосы — рыжие. Люди хлопают, и он садится на стул, привычно откинув фалды фрака.

И вот — началось… Рыжий пианист закусил губу, ударяет по клавишам. Он словно вступил в единоборство с роялем. Рыжие вихры его растрепались, круглое, в веснушках лицо больше не кажется юным. Оно трагическое. И ему не стыдно, что лицо его раскрыто, распахнуто настежь и все можно по нему прочесть. Он будто забыл, что есть зал, полный народу, что он не один. Лицо его перекошено, оно некрасиво и странно. И, наедине с этим человеком, прикрыв ладонью глаза, Саша слушает музыку.

Что со мной? — думает она. Почему мне так тревожно? Почему мне одиноко? Аня? Митя? Прохорова?

И вот она снова на улице. Домой. Она идет быстро. А вдруг вернулся Митя? Это бывает, что он приезжает неожиданно. Тогда он будит детей даже глубокой ночью. И это — славная ночь, с веселым чаем, с долгими разговорами. А когда дети уснут, они останутся вдвоем…

Но Мити сегодня нет. Саша идет опустив голову. Откуда это чувство одиночества? Его дальний, неясный звук? От музыки? Нет. Что же это? Саша ускоряет шаг, идет все быстрее, быстрее.

В столовой темно, Анисья Матвеевна уже спит. Под дверью в Сашину комнату полоска света. Она входит к себе и видит всех троих на диване: Лешу, Катю и Анюту. Мити нет.

— А кто будет спать? — спрашивает Саша. — Леша, почему они не легли?

— Мы заговорились, не сердись. Это я виноват. Я им рассказывал, как мы с тобой были маленькие. Кроме того, у Катерины есть важное сообщение.

— Мама, у нас завтра родительское собрание. Сначала для всех сразу прочитают доклад про воспитание, а потом родители разойдутся по классам и учителя устроят классное собрание. Велели приходить ровно в семь.