На работе Дмитрий Иванович сказал ей:
— Я недоволен вами, Саша. Вы становитесь добросовестным работником.
Голос его звучал сухо, он никогда не говорил с ней так. Но она знала, что он прав. Все, что она делала, она делала механически: в назначенный час давала лекарства; в назначенный час вливала глюкозу или капала эфедрин мальчугану, схватившему насморк. Но знал бы доктор, чего ей это стоило! Она работала, сжав зубы, едва превозмогая боль, такую жгучую, что она напоминала ей ту, другую, уже испытанную однажды. Что-то словно умерло в ней самой. Не было даже сил для выражения горя, совсем как тогда. И слез не было. И хотелось только одного: не быть. Как тогда. Дети? Но ведь и тогда была Аня. И совсем как тогда, она не могла слушать музыку.
И казалось, стоит только задуматься и понять, что случилось с ней, с детьми, с Митей, как из глаз хлынут слезы, и тогда, может быть, станет легче. Но додумать этого она не могла. Ну, а как живут другие? Брошенные? Оставленные в голой, сожженной пустыне, где нет любви и, может, не было. Живут. И нельзя сказать:
— Нет, я так жить не могу.
Потому, что многие не могут, а живут. Сначала надеются, потом перестают надеяться. И живут. И как ей быть сегодня? Ее ждет долгий, страшный, длинный вечер. Она не хочет домой. Там еще труднее, чем на работе, чем на улице. Леши нет. Леша далеко. Ему — одному на свете — могла бы она все рассказать. А может, и ему не рассказала бы. Он уезжал такой счастливый! Он уезжал вместе с Таней, и ему было все нипочем. На вокзал провожать их пришли все и отец с мамой, и Поливановы. Отец держал себя молодцом. По щекам Нины Викторовны текли слезы, но она улыбалась: «Главное — пишите. И берегите себя — там такой климат…»
А Катя надела на руку своей учительнице часы — те самые, что Леша когда-то подарил Саше. Все глядели, как Катя старательно застегивала ремешок на Таниной руке, а Митя… Митя отвернулся.
Ну вот. Сегодня абонементный концерт. И не пропадать же абонементу. Прежде она пошла бы не думая. Но сейчас ей не хочется. На абонементных концертах по правую руку от нее сидит старичок в черной толстовке. У него крохотные руки и глаза с сумасшедшинкой за толстыми стеклами очков. Он иногда мешает Саше, потому что ерзает, кашляет, иногда бормочет:
— Ну, куда спешит, куда гонит? Ведь русским языком сказано: лярго!
Саша полюбила его. Он всегда рядом, у него тоже абонемент. Ей почему-то жалко его — такой неухоженный, рукава толстовки обтрепались, локти лоснятся. А по левую руку тоже владелец абонемента — человек с красивым, надменным лицом. Он, как и старичок, как и Саша, тоже всегда один.
Однажды Рихтер играл сонату Прокофьева. Казалось, рояль разлетится вдребезги — душа, раздавленная отчаянием, не знала удержу, и пианист не ударял — колотил по клавишам, и рояль не пел — кричал, вопил. Саша замерла. В поисках поддержки она оглянулась. Сосед слева сидел прямо, лицо его было холодно и надменно. Он слушал для себя, и ничьей поддержки ему не надо было. «Тебе никогда бы так не сыграть, — подумала Саша, — ты никогда о себе не забудешь, ты всегда помнишь о себе. И сейчас, и сейчас ты не дрогнешь бровью, у тебя и сейчас сжаты губы. Эх, ты!» Она отвернулась к старику. И он ответил ей благодарным и удивленным взглядом.
С того вечера он всегда здоровался с Сашей, и в антракте они вместе спускались со своего амфитеатра вниз и ходили по кругу фойе. Она радовалась этому, идя на концерт, она думала о встрече с ним. А сейчас она хотела быть одна. Она не хотела ни с кем здороваться, разговаривать. И все-таки она, пожалуй, пойдет. Она посмотрит хмуро, хмуро кивнет, и он не станет ее тревожить.
И вот она снимает пальто, и знакомая гардеробщица улыбается ей: «Идите, идите, повешу. Уже весеннее пальтишко? А не холодно? А впрочем, на дворе весна!»
И впрямь на дворе весна, но тут не слышно весны. В большом зале все, как было зимой, — орган на эстраде, силуэт черного рояля, портреты композиторов, привычные, как портреты добрых родственников и знакомых. Все как всегда. Нет, не совсем как всегда. По правую руку место свободно: старичок в потертой толстовке не пришел.
А по левую… Сосед слева тоже смотрит на пустое место и, словно отвечая на ее немой вопрос, говорит:
— Да, его и в прошлый раз не было… Как и вас. Это тревожно. Уж если он не пришел, значит — болезнь. Или смерть. Или… Я всегда думал, что его единственная радость — музыка.
Саша поглядела на него удивленно, он улыбнулся в ответ.
— Я умею отгадывать мысли. И знаю, о чем вы сейчас думаете: «А разве ты умеешь думать о ком-нибудь, кроме себя?» Ведь правда?
— Правда, — еще больше удивившись, сказала Саша.
— Он очень горевал однажды, когда увидел, что вас нет. И с горя заговорил со мной. Мы с ним взяли билеты на «Колокола», и он убеждал меня брать второй амфитеатр: я, говорит, доподлинно знаю, что Рахманинов и Чайковский всегда брали второй амфитеатр. Боковые места. Склад его характера необычный, старый. Мне кажется, он был…
— Не говорите о нем «был». Я не хочу. Он еще придет!
— Нет, не придет.
— Да почему?!
— Потому, что его больше нет.
— Да будет вам. Какая-то мистика, — сердито сказала Саша.
— Мистика? Нет. Обыкновенная наблюдательность. Не придет. Такой если пропустил абонементный концерт, значит, очень болен или…
Вышел дирижер, и в зале раздались аплодисменты. Послышался стук палочки по пюпитру, за роялем уже сидел пианист. Грянули первые аккорды, и оркестр тотчас подхватил их. Саша очень любила этот концерт и знала в нем каждую ноту. Она всегда слушала его, переплетя пальцы рук, и улыбалась. А сейчас она поняла: еще минута — и она заплачет. Она не хотела этого, потому что кресло слева не было больше пустым, как прежде. Там сидел кто-то, кто, оказывается, умел наблюдать, отгадывать. Она хотела остаться наедине с музыкой, не слышать соседа, только музыку.
Закусив губу, она поднимает глаза наверх, к окнам. Она любит их. Здесь, в амфитеатре, они совсем близко. Окна по левую сторону тускло поблескивают. Они похожи на ледяные зеленовато-голубые глыбы. А справа окна теплые, розовые, там заходит солнце, и в одном квадрате светится горячее оранжевое око, оно бьет Саше в глаза, пронизывает кудрявые волосы девушки, что сидит впереди.
Что ей напомнили эти окна? Вот: они сидели с Андреем на берегу реки. По левую руку вода была тусклая, холодная, от нее веяло сумерками и печалью. А там, направо, небо было розовое от заката и солнце ярко блистало в воде. Оно купало в воде свое отражение, и вода была светлая и живая.
Саша помнила руку Андрея на своей руке, слышала голос, при звуке которого ей всегда становилось покойно и тревожно.
«Почему ты сейчас об этом вспомнила? Ведь ты все забыла, ты не вспоминала. Почему же сейчас ты вспомнила? Потому, что тебе плохо? Потому, что нет сил? И ты ищешь опоры?» — «Нет, я не забывала. Я помнила. Я не вспоминала, но я помнила. Иначе, увидев эти высокие окна, я не вспомнила бы ту речку и нас с тобой на берегу. Я не забывала. Я помнила. Был ли день, чтоб я не помнила? Нет, такого дня не было». Еще минута, и далеко отступил сосед, далеко отступил зал. Низко опустив голову, закрыв лоб и глаза рукой, она заплакала.
…Антракт. Скосив глаза, Саша поглядывает налево и с облегчением вздыхает: его нет, ушел. Она тоже идет к выходу, спускается по широкой лестнице к гардеробу.
— Решили уйти? — Гардеробщица удивлена, с Сашей этого еще не бывало.
Вечерняя весенняя улица, запах дождя, влажной мостовой. Саша идет задумавшись, глубоко засунув руки в карманы. Впереди высокий человек, чуть припадающий на левую ногу. На влажной мостовой эта походка почему-то напоминает Саше раскачивающуюся походку моряков. «Это он, — вдруг думает она. — Тоже ушел».
Обогнав его и обернувшись, она говорит:
— Это не правда. Он есть. И цел.
Он улыбается и отвечает:
— Что ж, пусть будет по-вашему.
Лето. Саша сидит за столом, совсем как когда-то в школьные времена, зубрит химию. Сочинение позади, она справилась с ним хорошо. Странно, если бы было иначе, как-никак за плечами два курса филфака. И устный экзамен по литературе принес ей «отлично». Ей попался «образ Татьяны» и «Молодая гвардия» Фадеева.