Слухи о намерении правительницы не замедлили дойти до Елизаветы и дали новый толчок деятельности ее приверженцев. Они увидели, что если теперь не сдержать смелого шага правительницы, то потом будет уже поздно, и поэтому они убеждали цесаревну ускорить исполнение ее намерения. Она, однако, отложила свою попытку до 6-го января 1742 года. В этот день, по случаю праздника Крещения, гвардия собиралась обыкновенно для участия в торжестве водосвятия на Иордане, устраиваемом, как и ныне, на Неве, против Зимнего дворца. Елизавета намеревалась при этом случае стать во главе Преображенского полка и, объявив правительницу и сына ее низложенными, провозгласить себя императрицей. Такое отважное предприятие могло бы, впрочем, не удасться, если бы другие гвардейские полки остались верны Анне Леопольдовне, и тогда кровопролитие было бы неизбежно.

Еще весной таинственный агент Елизаветы, состоявший при ней хирург Арман Лесток, вошел в тесные сношения с маркизом Шетарди. Так как цесаревна пользовалась превосходным здоровьем, то у Лестока не было никаких забот по его специальному назначению и он занимался при Елизавете исключительно по косметической части, заготовляя разные притирания для поддержания и без того прекрасного цвета лица и нежности кожи у кокетливой цесаревны. Почти так же деятельно и едва ли еще не с большим успехом, чем Шетарди, хлопотал в пользу цесаревны шведский посланник Нолькен. Как лифляндец и, следовательно, земляк Юлианы Менгден, он приобрел расположение фрейлины и, часто бывая у нее, выведывал от молодой девушки не только о том, что делалось около правительницы, но и о сокровенных ее намерениях, так как Анна Леопольдовна никогда не скрывала их от своей любимицы. Нолькен, как и Шетарди, избрал главным своим посредником у Елизаветы того же Лестока, который, по-видимому, как балагур, болтун и порядочный кутила, вовсе не был пригоден для того, чтобы стать во главе заговорщиков. Между тем Остерман и принц Брауншвейгский скоро заподозрили Лестока, и первый из них просил английского резидента Финча, как человека преданного правительнице, принять участие в разведке тех козней, которые ведутся против нее. Первоначально, однако, Остерман посоветовался с Финчем о том, не арестовать ли хирурга? Финч отвечал на это, что ему, графу Остерману, как первенствующему министру, лучше, чем кому-либо другому, следует знать, каким образом должно поступить в настоящем случае, добавив, впрочем, что, по мнению его, Финча, так как против Лестока не собрано еще никаких улик, то и арест его будет преждевременным и только повредит правительству, показав всем неосновательность подозрений.

Тогда Остерман, заметив Финчу, что Лесток любитель хорошего вина и что он, подвыпивши, охотно болтает обо всем, что у него на уме, попросил этого джентльмена, чтобы он зазвал к себе хирурга на обед или на ужин, порядком подпоил бы его и затем повел бы с ним беседу так ловко, чтобы этот последний проговорился. Дипломат, как пишет он сам, ввиду такого предложения, подумал, что если посланники и считаются шпионами своих государей, то все же им некстати исполнять подобного рода должность в отношении других каких бы то ни было лиц. Этого взгляда на круг своей деятельности Финч не высказал, впрочем, Остерману, но уклонился от возлагаемого на него поручения под другим благовидным предлогом.

– Я вообще пью мало и голова у меня довольно слаба, – сказал Финч министру, – а между тем, как мне известно, Лесток молодец выпить, и от постоянной практики по этой части голова у него очень крепка. Для того чтобы подпоить его хорошенько, с той целью, какая будет иметься при этом в виду, надобно будет пить много, а для того, чтобы не возбудить в хирурге подозрения и развязать ему язык, я не должен буду отставать от него по части выпивки. Попойка же и беседа должны будут, конечно, происходить у нас с глазу на глаз, а при всех этих условиях и при неравенстве наших сил дело может окончиться тем, что, пожалуй, проболтаюсь я, а не Лесток.

Доводы, представленные практическим британцем, убедили министра, и Лесток не только не попал под арест, но и благополучно увернулся от той ловушки, какую расставлял ему неразборчивый на средства Остерман.

Кроме Финча у правительницы, как и у Елизаветы, были доброжелатели и за границей. Так, еще весной ей было прислано письмо и «предостроги» (т. е. предостережения) от некоторого чужестранного двора «якобы о имеющейся в Российском государстве по действиям некоторых иностранных министров факции». Линар, на обсуждение которого правительница передала это письмо, советовал ей письменно действовать решительно и по поводу происков Шетарди писал следующее: «Повторяю вам то, что передал вам вчера словесно. Народное право существует, как и всякое другое право, и ни один государь не обязан допускать возмущений, которые поддерживались бы иностранным министром; последний же чрез то самое утрачивает права посланника и почести, какие ему воздаются». Копию с этого письма успела достать Елизавета; Шетарди испугался и тотчас же сжег те бумаги, которые могли бы выдать его сношения с цесаревной.

О злых умыслах против правительницы уведомляли ее также из Бреславля. В полученном оттуда письме сообщалось, что шведы начинают войну с русскими, зная наверно, что к ним в России пристанет большая партия. Правительница показала это письмо Елизавете, которая, одолев свое смущение, с притворным прямодушием отвечала, что она решительно ничего не знает, и доверчивая правительница не усомнилась в искренности своей противницы. Между тем подбиваемые агентами цесаревны гвардейские офицеры волновались, они выходили из терпения и просили Нолькена заявить Елизавете, что бездействие ее крайне удивляет их, так как они давно желают служить ей. Видя нерешительность цесаревны, несколько офицеров стали поджидать, когда она выйдет из своего дворца на прогулку в Летний сад. Увидав ее, они подошли к ней, и один из них, от имени своих товарищей, сказал ей:

– Матушка, мы все готовы и только ждем твоих приказаний. Что прикажешь нам делать?

– Ради самого Бога молчите, – проговорила цесаревна, боязливо осматриваясь по сторонам, – остерегайтесь, чтобы вас не услышали; не делайте себя несчастными, да и меня не губите!..

Офицеры с неудовольствием отступили.

– Экая трусиха! – проговорил один из них, – того и смотри, что со страху всех нас выдаст.

– Да уж не лучше ли, братцы, – подхватил другой, – отстать от нее: видно, с нею ничего не поделаешь; правительница куда отважнее ее будет: с Бироном расправилась скоро.

И офицеры, бормоча что-то, разбрелись по сторонам.

Шетарди и Нолькен продолжали, со своей стороны, подбивать Елизавету, предлагая к ее услугам один – французское золото, а другой – шведские пушки и ружья. Чтобы усилить еще более замешательство России, деятельные дипломаты хлопотали о том, чтобы Турция дозволила крымским татарам напасть на наши южные пределы. Они же находили нелишним распустить в народе слух, что и персидский шах идет на Россию с тем, чтобы заступиться за притесненную цесаревну. Они рассчитывали, что легковерный народ, увидя, что правительница накликала войну, тяжкую для всех русских поборами людей и денег, поднимется против настоящего правительства и пожелает видеть на престоле Елизавету, которая избавит его от угрожающих ему бедствий и тягостей. Елизавета не отвергала всех этих предложений, и одна только робость удерживала ее от решительных мер.

Чтобы сильнее подействовать на цесаревну, Нолькен передавал ей, будто он слышал из верного источника, что правительница сказала однажды: «Надобно как можно более ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать ее в сетях, когда придет время». Этот выдуманный рассказ произвел на Елизавету большое впечатление, и она убедилась, что Анна Леопольдовна такой враг, который не даст ей пощады.

Шетарди между тем устраивал свидания с Елизаветой в Летнем саду, а она каталась в лодке по Неве мимо дачи маркиза с роговой музыкой, чтобы обратить на себя его внимание и, не навлекая никакого подозрения, получить с балкона его дачи условленный сигнал. Он успевал перешептываться с ней на вечерах у правительницы, причем Елизавета жаловалась маркизу на тот высокомерный тон, который с некоторого времени в отношении к ней принял Линар.