— Эй там, вы курить будете?.. Смотри, они уже лежат…

В палате чиркнула спичка и, вспыхнув, на миг осветила Надино лицо, показавшееся Гарику необыкновенно красивым. Геныч с Ленкой позади хихикали, перешептываясь, но ему было все равно, — Гарик ничего не слышал, кроме близкого Надиного дыхания. Свободная рука его, вздрагивая, как при игре «в капусту», и готовая чуть что вспорхнуть, легла на ее бедро поверх простыни. Надя не шевельнулась. Гарика все сильнее охватывало странное ощущение, как будто знакомое, однако знакомое не из жизни, а скорее из снов. Ему показалось вдруг, что он не лежит, а падает куда-то — падает неотвратимо и сладостно. Конечно, он был ошеломлен, ведь свиданий в кровати у них с Надей еще не случалось. Прежде были только прогулки — с разговорами, взаимным кокетством и поцелуями в подъездах. Но, даже целуясь с Надей, Гарик никогда раньше не ощущал ее так близко, как сейчас. Впервые он по-настоящему почувствовал силу ее женского притяжения — и вот падал.

Тем временем на соседней кровати, кажется, тоже не скучали. Возникло между Генычем и Ленкой какое-то притяжение или просто заразителен оказался пример Гарика с Надей, но скоро курильщики оставили смешки и сами перешли на интимный шепот. Шепот этот смолкал, когда они затягивались, потом возобновлялся; пепел сыпался в Ленкину постель. А когда сигареты выгорели, парочка перешла к действиям. Наступление предпринял, конечно, Геныч; Ленка, судя по ее хихиканью, перемежаемому негодующими возгласами, оборонялась; кровать под ними скрежетала пружинами. Казалось, не будет толку от Гениного приступа, но неожиданно Ленка, решив, видимо, что достаточно поборолась за свою честь, сама прекратила сопротивление. И тогда… тогда они просто обнялись и затихли.

Тихо было и в другом углу палаты. Тихо, потому что там обходились без слов. Уже минут десять рука Гарика совершала робкое путешествие поверх простыни по Надиному телу, а ум его занимала одна-единственная задача. Задача была — изобрести благовидный предлог, чтобы запустить руку под простыню. Сделать это просто так, без предлога, Гарику казалось ужасным неприличием, но хотелось до головокружения… Неизвестно, как долго решал бы он свою проблему, только вдруг Надя, приподнявшись с подушки, потянулась к нему, взяла в ладони его лицо и поцеловала. Все случилось само собой: простынка скользнула вниз с Надиного плеча, рука Гарика скользнула на место простынки…

— Увидят… — неслышно выдохнула Надя, но попытки прикрыться не сделала.

Едва ли занятые друг другом Геныч с Ленкой могли в потемках что-то увидеть. Однако видел Гарик! И самый факт, что он видел и осязал, потряс его больше, чем то, чту он видел и осязал. Возможно, Гарик был еще слишком индеец, но, помнится, он испытывал тогда не столько определенное мужское желание, сколько восторг, сходный с молитвенным, — восторг, достаточный в самом себе. И, как бывает с молящимися, для Гарика не стало тогда ни времени, ни места — не стало словно бы самого Гарика.

Неважно, сколько длилось это блаженное небытие, это упоительное блуждание в любовных пространствах. Важно другое — важно то, что потом, когда душа Гарика вернулась в свои пределы, она вернулась не вся: часть ее навсегда осталась там, в этих пространствах.

А тем временем в мире, в единственной предложенной из реальностей, все шло своим чередом. Некрепка июньская ночь, будто сон с полуоткрытыми глазами, — и коротка. Едва брызнуло солнцем под ресницы, как распахнул небосвод свое веко. Листва и травы прослезились от яркого света; зашевелились природные общности. Люди спали пока, но уже было видно, кто с кем спит и где. Солнечные лучи, словно в поверку, сканировали человеческие жилища наискосок сверху вниз.

В палату девочек-вожатых два раза залетал шмель и, покрутившись с удивленным гудением, вылетал обратно в окно. В палате происходило вопиющее нарушение режима, что понятно было даже шмелю. Между тем уже не так много времени оставалось до той минуты, когда должен был прозвучать лагерный горн — возвещая официальное начало нового дня. Для пионеров, правильно спавших в своих койках, сигнал его означал всего лишь очередную побудку, но для нарушителей режима он мог стать предвестником несусветного кипиша и прологом к страшному суду. И, пожалуй, четверка беззаконников не избежала бы крупных неприятностей, если бы один из них не проявил все же спасительное благоразумие. Это был Геныч; своим неожиданным протяжным зевком он успел опередить роковые звуки горна.

— Гарик! — позвал он неприятно громким голосом. — Слышь? Пора нам делать ноги. Ленка уже задрыхла.

Простое и разумное слово — «пора»; но для Гарика оно прозвучало как выстрел в сердце. Он и после во всю свою жизнь не мог без содрогания представить себя на месте любовника, по необходимости «делающего ноги» с рассветом. Зачем тогда дается человеку счастье, если оно отнимается у него так бесцеремонно?

Чудесное было утро: солнечное, мажорное. Однако каким чужим и нелюбезным казалось оно Гарику… и до чего же ему хотелось спать. Друзья возвращались из лагеря той же лесной тропинкой, но теперь Гарик лишь рефлекторно переставлял ноги, с трудом поспевая за товарищем. Нет, не для него встало сегодня солнышко — оно встало для бесчисленных утренних птах, встречавших новый день с таким буйным восторгом, что перья их сыпались сверху в золотистых лучах, пронизавших лес. И только голос усталого, запозднившегося соловья звучал ненужным прибавлением к их радостному хору.

Однако Геныч выглядел если не бодрым, то вполне довольным жизнью.

— Хорошо мы пошлялись! Скажи?

Гарик ответил согласным мычанием, потому что надо было что-то ответить. На самом деле он мечтал сейчас об одном: добраться поскорей до своей постели и уснуть — уснуть крепко-крепко. Он знал, что потом еще много раз ему предстоит по капле пережить то, что случилось этой ночью.

Уже в городе, когда товарищи остановились, чтобы выкурить на прощанье «по последней», Геныч снова с удовольствием подвел итог ночным приключениям:

— Зашибись — мне понравилось. Это тебе не индейские дела. — Он затянулся по-взрослому глубоко. — А что, Гарик, завалимся к ним еще — пока заезд не кончился?