Красномордый боров в синем форменном кителе копошился между ног, терся пахом о мою задницу, пока в штанах не затвердело:
— Если сумеем договориться — устрою целых полчаса вместо десяти минут.
Я молчала. Не от того, что не знала ответ, а от того, что онемела. Эти руки, этот приглушенный шепот. Хотелось блевануть — но тогда точно не видать свидания. К горлу подкатывал ком, и я невольно зажала рот ладонью. Пусть щупает, пусть трется — это я стерплю. Большее — ни за что.
Мне было восемнадцать, я уже замечала, как на меня смотрят. Все они. Соседские мужики. Парни в школе. Просто прохожие. Отец искренне гордился моей красотой — но он всегда жил в каком-то другом, идеальном мире. Весь в своей работе. Я же уже не испытывала такого восторга. Моя внешность — как вшитый чип, который не позволит скрыться, спрятаться. Я уже знала эти взгляды. Липучие, как нагретая солнцем жвачка, выпавшая из чужого рта. Хотелось стряхнуть их, но они тянулись следом тенетами мерзкой резины. Это неприятно, кто бы что ни думал. Я сто раз говорила Дарке, единственной подружке, но та не верила. Все считала, будто кокетничаю, набиваю цену. Она не понимала, что это невыносимо. Говорила, что с радостью поменялась бы со мной местами.
Влажные ладони нырнули в штаны и легли на голую задницу. Горячие, будто их только что вынули из кипятка. Пальцы впились в плоть, наверняка, до синяков. Ногти скребли по нежной коже. Хотелось заорать. Высоко, визгливо, чтобы заложило уши, чтобы охрипнуть. Но я молчала и терпела. И была рада тому, что он стоит за спиной, и я не вижу красную рожу с отвисшей слюнявой нижней губой. На его кителе было написано имя, но я не хотела его читать. Не хотела знать имя. Он — безыменное нечто. Толстяк, наконец, вынул руки из моих штанов, но лишь для того, чтобы нырнуть под кофту и вцепиться в грудь. Наглаживал, теребил соски. Развернуться, полоснуть ногтями по рыхлой красной щеке. И всему конец: я больше никогда не увижу отца. А он не увидит меня. Сейчас я нужна ему больше жизни. Я не позволю ему почувствовать себя брошенным и забытым. Я есть. И я его люблю.
Толстяк склонился ко мне, прямо к уху:
— Ну? Хочешь полчаса?
Я покачала головой. Отчаянно, нервно. Лечь под эту скотину — просто не смогу. Он отстранился, развернул меня к себе, взял за руку и припечатал себе между ног, на жесткий вздутый бугор. Я тут же отдернула руку, но он усмехнулся:
— Давай, детка. Иначе и десяти минут не увидишь. Разверну — и больше никогда к папаше не придешь. Ну, приласкай, чего тебе стоит.
Я глупо смотрела на его безобразные штаны и замотала головой. Знаю, чего он хочет. Конечно, все видела в инфосети, и Дарка сто раз рассказывала, давясь от смеха. Будь здесь Дарка — она бы не растерялась. Но я не Дарка. Я никогда не видела живого мужчину без штанов, если не считать одной стыдной случайности, и совершенно не хотела начинать настоящее знакомство с этого похотливого урода.
— Пожалуйста, не надо.
Я с надеждой смотрела в его искрящиеся азартом глаза, но глупо было на что-то рассчитывать. Он потянулся к пряжке с эмблемой охранных войск, расстегнул пуговицу, нажал пусковой бегунок молнии. Я смотрела, как парализованная, и не могла отвести взгляд. Содрогалась от омерзения, но неумолимо смотрела. Толстяк запустил руку в штаны и вывалил толстый налившийся член с яркой блестящей головкой.
— Давай, детка, — он кивнул на пол перед собой. — Или пошла вон, шалава. Скажу, что предлагала себя, как взятку. Если очень постараться — сядешь, как и папаша-уголовник.
Я снова покачала головой:
— Не надо. Прошу.
Он изменился в лице, поправил штаны и потянулся к коммуникатору на запястье:
— Дик, зайди в восьмую — тут проблема.
Я смотрела на него, выпучив глаза. Кивала, как ненормальная, и шептала, чтобы он отменил вызов.
Толстяк посмотрел на меня, оскалился:
— Отбой, Дик. Улажено.
Только уже потом я задумалась: был ли Дик на самом деле?
Он вновь вывалил член:
— Давай, детка, постарайся.
Хотелось реветь, но слезы мне не помогут. Под его тяжелым взглядом я опустилась на колени, и отвратительный, обвитый венами ствол торчащий из черной мочалки, оказался перед моим лицом. Я подняла голову:
— Я не умею.
Толстяк смотрел сверху вниз, криво усмехнулся:
— Врешь.
Я покачала головой. Я не вру.
— Целка?
Я кивнула.
— Да что б тебя. Никогда не был первым. Хотя бы во рту.
От этих слов меня скрутило в приступе тошноты. Я представить не могла, что эту дрянь можно взять в рот.
— Учись. Ну, — он неожиданно погладил меня по макушке, как котенка, голос приторно смягчился, — давай, детка. Это не сложно. Важно лишь старание. Ты ведь не хочешь меня расстроить?
Я медлила. Отвернулась и, закаменев, смотрела на крашеную серым дверь, отчаянно надеясь, что она откроется. Что этому кошмару положат конец. Плевать на стыд, на все плевать. Не смогу. Не хочу.
Толстяк одной рукой взял меня за волосы на макушке, другой подцепил свой член и попытался ткнуть головкой прямо в губы, но я увернулась. Горячо прошлось по щеке, и я едва не дернулась от омерзения, сжала кулаки. Но подняла голову, выдавила глупую улыбку. Старалась выглядеть наивной до идиотизма. Что я могла? Тянуть время. Досмотры не могут длиться вечность. Кто-то же должен хватиться этого урода? В часы свиданий время расписано. Я постоянно косилась на дверь. Если бы умела молиться — молилась. Всем существующим и несуществующим богам.
— Ну, давай. Поиграй с ним. Я не могу ждать вечность. Давай! Какая же ты милашка, как кукла.
Он вновь и вновь гладил меня по голове. Разомлел, размяк от предвкушения, сопел, как боров, и все время шарил потными ладонями. Кажется, даже забыл про время.
Когда неожиданно стукнули в дверь, я вздрогнула так, что села на пол. Внутри все ухнуло, будто оборвалось.
— Кантрон, сколько можно, — резкий голос и вновь гулкие удары по железу.
Толстяк отстранился, нехотя заправил свой отросток:
— Мы закончили, Дик. Выхожу.
Он нагнулся, вновь схватил меня за волосы и выдохнул в лицо:
— Ничего… в следующий раз продолжим. Ты ведь придешь. Никуда не денешься. А я буду ждать.
Я лишь кивнула. Сейчас главным было только одно — чтобы меня пропустили к отцу.
3
Я ревела, когда увидела отца. И от того, что только что произошло, и от того, как он выглядел. Похудевший, постаревший. Потухший, будто из него выкачивали жизнь. Левая щека была сиреневой, как чернила, бровь рассекал свежий шрам. Его били. Моего папу. Плевать кто: сокамерники, надзиратели. Папу, который даже голос никогда не повышал. Все мое отошло на второй план. Рассыпалось в пыль. Хотелось передушить их всех. Одного за другим. Свернуть шеи, чтобы хрустели позвонки. Но я была бессильна, как пылинка в солнечном луче.
Папа был геологом. Увлеченным, азартным. Про таких говорили: «женат на профессии». После смерти мамы он больше так и не женился. Возился с картами, перекладывал минералы, что-то высчитывал, химичил, изобретал. Пытался привить такую любовь и мне, но вся эта возня оставляла меня равнодушной. Я просто колесила вместе с ним по стране, от Хотца на севере до Пакона на границе Серых земель — и меня это устраивало. До тех пор, пока мы не поселились в трущобах Каварина, в поганом Муравейнике, похожем на хлипкий многоэтажный карточный дом. Мне было пятнадцать, и я почти ненавидела отца за это. Глядя на него теперь через решетку, я ужасно этого стыдилась. Я была дурой. Впрочем, как и все подростки.
Я села на привинченный к полу стул перед стеклянной заслонкой. Напротив, будто отражение в странном зеркале, сидел папа. Мы просто смотрели друг на друга, не отрываясь. Я старалась не плакать, даже улыбаться, чтобы хоть как-то подбодрить его. Хотя, после всего случившегося, наверняка, выглядела ужасно. Чувствовала себя еще хуже. Он тоже улыбался ниточкой узких губ. Робко, будто смущенно. О чем он думал сейчас? Я бы, наверное, не вынесла, если узнала.
Стекло дрогнуло со щелчком и поехало вверх. На просвет загорелся красный таймер обратного отсчета. У нас было десять драгоценных минут, но мы по-прежнему молчали.