Я склонен думать, что настоящая Терпсихора едва ли удостоила бы своим покровительством публику, которая собралась под гостеприимной крышей ее тезки и к которой минут через десять присоединилась наша троица. Кроме них, там было еще шестеро или семеро молодых людей и двое немолодых — один из них, к удивлению Чарльза, оказался видным членом палаты лордов; все они расположились в просторном салоне, обставленном по последней парижской моде и освещенном канделябрами, куда попасть можно было из узенького шумного переулка, упиравшегося в одну из улиц неподалеку от Хеймаркета. В одном конце салона находилась небольшая сцена, задрапированная темно-красным занавесом, на котором были вышиты золотом две пары сатиров и нимф. Один из сатиров выказывал недвусмысленное намерение немедленно овладеть своей прелестной пастушкой; другой уже успел привести аналогичное намерение в исполнение. В позолоченном картуше над занавесом затейливыми готическими буквами было выведено латинское четверостишие — "Carmina Priapea222 XLIV":

Velle quid hanc dicas, quamvis sim ligneus, hastam,

Oscula dat medio si qua puella mihi?

Augure non opus est: «in me», mihi credite, dixit

«Utetur veris viribus hasta rudis».341

Тема совокупления многократно варьировалась в гравюрах в позолоченных рамках, развешанных в простенках между окнами с плотно задернутыми шторами. Девица с распущенными волосами, одетая a la Камарго223, уже подавала гостям шампанское. Сидевшая в некотором отдалении сильно нарумяненная, но более пристойно одетая особа, от роду лет пятидесяти, хладнокровно созерцала свою клиентуру. Несмотря на совершенно иной род занятий, способность с первого взгляда оценивать клиента роднила ее с уже знакомой нам миссис Эндикотт, хозяйкой гостиницы в Эксетере; правда, здесь счет шел скорее на гинеи, чем на шиллинги.

Сцены, подобные той, которая воспоследовала, не претерпели — насколько я могу судить — в ходе мировой истории сколько-нибудь существенных изменений, в отличие от других сфер человеческой деятельности: спектакль, разыгранный в тот вечер перед Чарльзом, разыгрывался еще перед Гелиогабалом224, а до него наверняка и перед Агамемноном; и разыгрывается до сего дня в бесчисленных притонах Сохо225. Все исполнительницы по окончании представления были быстро разобраны зрителями. Однако Чарльз заблаговременно устранился от участия в этом аукционе.

Поначалу представление, еще не носившее откровенно непристойного характера, его забавляло. Он наблюдал за ним с миной человека многоопытного, которого ничем не удивишь; в Париже он видывал кое-что и почище (так, по крайней мере, он сообщил на ухо сэру Тому); словом, он тщился изобразить пресыщенного знатока. Но по мере того как с барышень спадали юбки, с Чарльза спадал пьяный налет бесшабашности; в полумраке он не различал лиц соседей, но явственно видел похотливо приоткрытые рты и слышал, как сэр Том шепнул приятелю, на которой из девиц он остановил свой выбор. Белые женские тела сплетались в объятиях, извивались, кривлялись; но за двусмысленными, словно приклеенными улыбками девиц Чарльзу все время виделось отчаяние. Между ними была одна совсем юная, почти девочка, вероятно только-только достигшая порога зрелости; лицо ее не утратило выражения застенчивой невинности, и хотя теперь это могла быть просто маска, Чарльзу показалось, что она еще окружена ореолом девственности, еще страдает от своего падения, что ремесло не успело ожесточить ее до конца.

Однако наряду с отвращением он испытывал известное возбуждение. Публичность зрелища была ему не по нутру, но животное начало в нем самом оказалось достаточно сильным, чтобы вывести его из равновесия. Не дожидаясь конца представления, он поднялся и потихоньку вышел, как бы по нужде. В примыкавшем к залу вестибюле у стола, на котором джентльмены оставляли свои плащи и трости, сидела местная последовательница Камарго, разносившая в начале вечера шампанское. При виде Чарльза она поднялась, и на ее густо накрашенном лице появилась механическая улыбка. Чарльз немного постоял, разглядывая ее волосы, завитые и в нарочитом беспорядке рассыпанные по плечам, ее голые руки, почти голую грудь. Он собирался было что-то сказать, но передумал и нетерпеливым жестом потребовал свои вещи. Потом кинул девушке на стол полсоверена и, спотыкаясь, выбрался на улицу.

В переулке неподалеку он увидел вереницу стоявших в ожидании кэбов. Он нанял первый, крикнул кучеру адрес — но не настоящий свой адрес, а название соседней улицы в Кенсингтоне (викторианские нравы требовали и таких предосторожностей), — и плюхнулся на сиденье. Он не испытывал благородного удовлетворения от собственной добропорядочности; скорее он чувствовал себя как человек, который молча проглотил оскорбление или малодушно уклонился от дуэли. Отец Чарльза в его годы вел образ жизни, при котором такие эскапады были в порядке вещей; и если Чарльза все происшедшее настолько выбило из колеи, то, видимо, с ним самим было что-то не в порядке. Куда подевался надутый, пресыщенный завсегдатай злачных мест? Сник и превратился в жалкого труса… А Эрнестина, их помолвка? И стоило ему об этом вспомнить, как он показался самому себе узником, которому приснилось, будто он на свободе, — но когда он, еще в полудреме, пытается встать на ноги, кандалы рывком возвращают его в черную реальность тюремной камеры.

Кэб двигался черепашьим шагом. Узкая улица была запружена колясками и каретами — они еще не выехали за пределы квартала греха. Под каждым фонарем, в каждой подворотне стояли проститутки. Чарльз глядел на них из спасительной темноты кареты. Внутри у него все бурлило и кипело; он испытывал невыносимые муки. Если бы перед ним сейчас оказалось что-то острое, какой-нибудь торчащий гвоздь, он пропорол бы себе руку — он вспомнил Сару перед колючим кустом боярышника, каплю крови у нее на пальце, — так велика была его потребность уязвить, унизить себя, потребность в каком-то резком действии, которое дало бы выход накопившейся желчи.

Они свернули в улицу потише, И там, под фонарем, Чарльз увидел одинокую женскую фигуру. Быть может, по контрасту с назойливым обилием женщин в оставшемся позади квартале она казалась всеми покинутой, робкой, недостаточно опытной, чтобы решиться подойти. Но ее ремесло сомнений не оставляло. На ней было выцветшее розовое платье из дешевой бумажной материи, на груди был приколот букетик искусственных роз, на плечи наброшена белая шаль. Рыжевато-каштановые волосы были собраны в тяжелый узел, подхваченный сеточкой; на макушке красовалась черная шляпка в модном тогда стиле — под мужской котелок. Она проводила проезжавший кэб взглядом; и что-то в ней — цвет волос, тени вокруг настороженных глаз, смутно-выжидательная поза — заставило Чарльза прильнуть к овальному боковому окошку и всмотреться в нее внимательнее. Секунда мучительной борьбы с собой — и Чарльз не выдержал: он схватил трость и громко постучал в потолок. Кучер тотчас придержал лошадь. Послышались торопливые шаги, и Чарльз, чуть наклонившись, увидел ее лицо у открытого передка кареты.

Нет, она не была похожа на Сару. Волосы у нее вблизи оказались красновато-рыжими — вряд ли это был их натуральный цвет; в ее облике сквозила вульгарность, в глазах, смотревших на него в упор, было какое-то нарочитое бесстыдство; слишком ярко накрашенный рот словно сочился кровью. Но что-то едва заметное все-таки было — строгий рисунок бровей, может быть, очертания губ…

— У вас есть комната?

— Да, сэр.

— Объясните ему, куда ехать.

На секунду ее лицо исчезло; она что-то сказала сидевшему сзади кучеру. Потом ступила ногой на подножку, отчего кэб сразу закачался, и взобралась на сиденье рядом с Чарльзом, обдав его запахом дешевых духов. Усаживаясь, она задела его рукавом и складками юбки — но не намеренно, без фамильярности. Кэб покатился вперед. Ярдов сто или чуть больше они проехали в молчании.