– Эй, парень, – мягко сказал Вихти, сидевший по правую руку. – Ты лучше выйди проветрись. Я знаю, что с тобой. Поди пройдись до кузни.
И добавил громко, поднявшись:
– Веселитесь, достойные люди! Молодой хозяин пойдёт с ветром почеломкается!
Все дружно рассмеялись, закричали:
– На здоровье, на здоровье!
Инги, поморщившись, вышел. В дверях ругнулся сквозь зубы – чуть не приседать приходилось, чтобы пройти под низким косяком.
Снаружи в лицо ударил колючий снег. В сером сумраке крутились вихорьки, чертили борозды на глади, подпрыгивали, швыряли колючки горстями. Иголочками тыкали в горло, в виски. И хорошо от этого стало, ясно и чисто, будто с души обвалилась корка сала, сползла приставшая от людского дыхания гнусь. Снег укрыл следы нечистых ног, скрыл тропинки, плевки и жёлтую дробь мочи у стены. Очищающий, кристальный холод. А вот и кузня. Как замело, залепило дверь – будто лаз в берлогу. Внутри темно и тепло, пахнет рудой и глиной, пахнет железом, и красными зрачками глядят из-под крышки стынущие угли.
– Знаю я, парень, что с тобой, – сказал Вихти из сумрака. – Это дыхание Ябме-Акки, матери мёртвых. Люди крови твоего отца зовут её Хель. Все мы, живущие между людьми и мёртвыми, отмечены её печатью.
– Выпил я чересчур, – буркнул Инги и поразился тому, как грубо и нелепо, хриплым карканьем прозвучал его голос.
– Нет, парень. Выпивка и веселье – лучшие из всех подарков старого Укко смертным. Радоваться тому, что говоришь с людьми, что поёшь вместе с ними, родичами и друзьями, – вот высшее счастье человека. Но в этом счастье нет места тайной силе, наговорам и колдовству. Они – для обмана, для силы, для победы, чтоб не пустели сёла Ябме-Акки. Она ревнует, видя обычное людское счастье у носящих её печать, – и тогда мы чувствуем душой её ядовитый холод… Нет, парень, ты сейчас ничего не говори мне. Просто выслушай. Человек живёт в довольстве и счастье, окутанный паутиной привычного. Пусть непонятного, но привычного, прирученного рассудком. Такой мир дал людям старый Укко. За этим миром – лютые нелюди, болота и звери. И твоя новая руда тоже. Ты думаешь, тебе даром дана возможность ходить в этот мир и возвращается обратно? На тебя смотрят чужие глаза, голодные, страшные, духи злобы вслед тебе скалят пасти – и ты думаешь, что просто так ушёл от них? Нет, парень. Человеку ничего не даётся даром. За нелюдское он платит человеческим – ведь ничего другого у него и нету. А то, что человек отдал, уже не греет его сердце.
– Ты мог мне сказать это раньше, старик. До того, как я поддался твоим чарам! – крикнул Инги.
– Ты всё равно бы повернулся к Ябме-Акке, парень. Как и твоя мать. А я мог дать – и уже дал тебе – защиту. Её я защитить не сумел. У тебя больше разума и сил, чем у неё. Я верю – ты справишься. Так оно и бывает. Сильный, умеющий распознавать дыхание ледяной ведьмы, смеётся над ней и остаётся с людьми, становится великим ведуном и великим вождём. А слабый забивается в потаённое место, шепчет и варит зелья окрестному народцу за пригоршню муки. Потом у них случается недород, и они приходят с дрекольем к тому, кого неделю назад просили о приворотном зелье. Иногда и того хуже – слабость оборачивается злостью и обидой на тех, с кем уже не в радость жить. Ты меня послушай, парень: если вдруг захлестнёт тебя злоба, не поддавайся, гони прочь. В отцовской твоей крови – боевая ярость, когда в лютости становишься впятеро сильнее. Я видел охваченных звериной яростью, пену их ртов. Видел, как они голыми руками ломают деревья, швыряют мужчин, как младенцев. А потом лежат бессильные, слабее соломы. Может, и в тебе такое лихо. Если хоть раз поддашься ему, поддашься зову ярости, дикой лютой воли – ты погиб. Если нужно убить, убивай холодно, без злобы и гнева. Тогда ты выживешь и станешь сильным среди людей и духов.
– Отец богов дал крови моих предков величайший подарок: свою ярость и неуязвимость в ярости. Тогда железо не может ранить голое тело, и враги бегут, как от огня, – сказал Инги задумчиво. – Великие герои были берсерками, и никто не мог победить их.
– И что с ними стало потом, не помнишь? Твой одноглазый Отец богов был любовником Хель. Хоть об этом ты помнишь? Одноглазый всегда предавал своих любимцев – после того, как они отправляли в ледяную страну Хель достаточно народу. Не поддавайся ярости, парень. Будь сильным. В конце концов, даже твой Одноглазый больше всего любит именно силу, пусть эта сила и обращена против него.
Тем вечером Инги вернулся к людям, сидел с ними в душном доме, смеялся и пел. И чувствовал, как плещется внутри ненависть, мечется, бьётся о стенки души, распирает и тянет. Он терпел. А старик, сидя подле, смотрел на него, кивал одобрительно.
Ярость разрасталась, пока не стала холодней ночи за окном, и тогда вдруг улеглась, замёрзла, съёжилась ледышкой на ветру. Инги показалось, внутри открылась дверь и из неё облаком хлынул мороз лютее всякого земного холода, крошащий плоть и железо. Но был этот холод живым, и, стоя среди него, нагая душа Инги смеялась и пела. Он рассмеялся снова – а люди за столом вдруг стали озираться, чувствуя сквозь хмельное веселье, как ползёт по избе знобь.
Назавтра Инги вывел из конюшни лучшего коня. Подвёл к выстроенной у кузни домнице, к огромным мехам, потрепал по шее. Тот вздрогнул, глянул встревоженно бархатным глазом.
– Тише, тише, – сказал Инги коню. – Ничего страшного.
И, выхватив отцовский меч, одним ударом отсёк коню голову.
Сбежавшиеся люди смотрели в немом, восторженном ужасе, как Инги, одетый в кожаный кузнечный фартук и рубаху, набирает в ладони дымящуюся кровь и кропит глину домницы, скрипучую кожу мехов, кропит снег, и землю, и всех собравшихся широким веером жирно-багровых капель. Женщины завизжали, бросились прочь.
Старый патьвашка запел скрипучим, дрожащим голосом, и вслед за ним подхватили старую песню мужчины и затопали, заплясали в снегу – чтобы пролитая кровь обернулась зерном в земле и силой в чреслах, чтобы хороший был год и чтобы получилось у молодого патьвашки всё, чего захочет он.
И железо получилось. Немало пота пролилось у огромных мехов, немало дней пришлось провести у пропотелых верёвок под унылый проговор – ухх-взяли, ухх-пошло! Яркое, живое железо, раскалённой змеёй вырвавшееся из пробитого в глине летка, зашипело, остывая, отдавая жар замёрзшей земле. Щипцы подхватили его, потащили – калёное, роняющее искры – на твёрдую гладь наковальни.
И после первого же удара новое железо рассыпалось блёклыми, сереющими кусками.
Старый Вихти только охнул. Потом малыми щипцами поднял кусок, окунул в воду, повертел. Положил, стукнул молоточком.
– Оно как камень, твоё новое железо, – заметил удивлённо. – Крошится будто шлак. Какой же с него толк? – И добавил, глядя на Инги: – Ты, парень, не расстраивайся. Что ж рассопливился, будто младенец? Ты нос-то повыше держи, а то как людям-то быть, они ж столько работали. Верят в тебя. Никто, кроме меня, не видел пока, что за железо вышло. Скуём мы меч валиту и так.
– Ты не понял, старик, – ответил Инги из сумрака, и голос его был похож на скрип ржавого железа. – Я плачу от радости. Я получил то, чего хотел. Те, кто уныло стучит по сырой крице, выбивая грязь, не знают, что вышло из моей печи. Даже получив случайно похожее, они скажут то же, что и ты, и выбросят получившееся прочь. Они не знают. Откуда им? А я знаю, старик. Ты был прав – память крови проснулась во мне. Память железного рода. Это не железо вытекло в землю. Это мать стали. Чтобы она стала сталью, нужны мороз и ветер. Нужно выжечь и выморозить мягкость, и тогда получится настоящая сталь. Сталь моих предков.
– Это хорошо, когда сталь предков, – согласился старик, вздохнув. – Но ты не спеши в дело кидаться, парень. Посиди здесь пока, успокойся, подумай. Я людям скажу, чего сказать нужно.
Снаружи, у пышущей жаром домницы, люди уже переминались с ноги на ногу, ходили вокруг обожжённой ямы, шептались, качали головами. Рассказывали друг дружке вполголоса, как потек огонь жидкий, – и тут же сжимали пальцы, трясли кулаком, сплёвывали: чур меня, сгинь, пагуба, отцепись, колдовство. Когда старик вышел из кузни, обступили, глядя тревожно, но спросить никто не решался.