Он смеялся и над тем, что все в большем количестве появлялись списки трагедии "Октавия", в которой ужасы царствования Нерона изображены были в столь патетических стихах и которая послужила поводом для первой овации, устроенной Теренцию. Все эти хулители не могли причинить ему вреда. С тех пор как Варрон не посмел улыбнуться, Нерон сам уверовал в свой "ореол". Когда Кнопс приказал предать публичному сожжению экземпляры "Октавии", которыми ему удалось завладеть, и некоторые другие пасквили, Нерон нашел, что слишком много чести оказано жалким потугам его недругов, и, уверенный в своем "ореоле", он разрешил себе императорскую шутку.
Он торжественно пригласил своих друзей и придворных на вечер декламации и сам прочел им творение своих противников - "Октавию".
Он не собирался искажать "Октавию" карикатурным исполнением. Это было бы слишком дешево. Но он задумал приправить свою декламацию легкой, чуть заметной иронией, из "Октавии" в его передаче должно было струиться высокое духовное веселье.
В этом тоне он и начал декламацию. Но в нем сидел слишком хороший актер, и он не смог выдержать этот тон. Против воли он вложил в стихи "Октавии" все свое подвижное, изменчивое, как у Протея, существо. И если обычно Теренций перевоплощался в надменно-пресыщенного Нерона, то теперь сияющий, мягко-повелительный Нерон-Теренций перевоплотился в мрачного, преступного насильника, страдающего от собственных своих злых страстей. Серьезно, гневно, убежденно предсказал себе Нерон-Теренций, устами хора, в качестве свидетеля собственных злодеяний, свой гибельный конец.
С изумлением и легким испугом слушала его блестящая аудитория. Ни намека не было на ту возвышенную веселость, которой ждал Нерон от своего выступления. Хотя Требон изо всех сил старался как можно чаще разражаться своим знаменитым жирным смехом, хотя Кнопс пытался поднять настроение острыми словечками, веселье, которое силилась выказать публика, носило какой-то судорожный характер и на маленькое блестящее собрание легла мрачная тень.
Нерон чувствовал, что не достиг желанного эффекта. Тем развязнее и надменнее держал он себя по окончании декламации. Говорил о том, что он в этом году приступит к работе над новым произведением, гораздо более обширным, чем его поэма о "Четырех веках". Всю римскую историю он намерен изобразить в двухстах больших песнях. Кнопс, пытаясь разогреть публику, позволил себе маленькую шутку.
- Когда римский народ, - сказал он, - заполучит двести песен его величества, ему придется столько читать, что у него уже не хватит времени для труда, для завоевания остального мира, и римская история кончится как раз вследствие того, что она воспета императором.
Но смеяться никто не решался, ибо сам Нерон не смеялся. Он не метал грома и молний, он даже не обнаружил признаков гнева, он просто пропустил мимо ушей слова Кнопса, но Кнопс почувствовал, что сделал ошибку.
Насколько опасную ошибку, ему суждено было узнать лишь гораздо позднее, ибо Теренций - и это следовало знать Кнопсу - точно вел свои счета и имел хорошую память.
Нерон отпустил гостей. Остался один в пышном концертном зале. Слуги, не зная, что император еще здесь, пришли тушить огни. Они с испугом разбежались, увидев его мрачное лицо. Но он позвал их и велел делать свое дело. Они погасили свечи.
И вот император Нерон сидит один, в полной темноте, на подмостках - в белом одеянии актера, с венком на голове, страдальчески и гневно выпятив нижнюю губу. Он чувствовал себя непонятым и очень одиноким. Какой ему толк в обладании "ореолом", какой ему толк в том, что от него исходит сияние и из головы его, точно рога, растут лучи? Глупый мир хоть и признал его великим императором, но не понял, что он был чем-то еще большим - великим артистом.
5. КЛАВДИЯ АКТА
В эту пору распространилась весть, что Клавдия Акта, подруга Нерона, после долгого отсутствия собирается посетить свою сирийскую родину. Это известие заставило насторожиться Сирию и Междуречье, ибо Клавдия Акта была одной из популярнейших в империи личностей.
Она родилась невольницей, детство у нее было тяжелое. Ее хозяин намерен был сделать из нее акробатку, ей пришлось пройти через суровую школу - ругань, побои, голод. Когда ей минуло девять лет, красивую гибкую девочку купил императорский двор. Нерон, сам еще юноша, увидел Акту, когда ей было пятнадцать лет, и страсть, с первого мгновения связавшая обоих, устояла перед всеми бурями его жизни и царствования.
Акта была несколько выше среднего роста, нежного и в то же время крепкого сложения. У нее была матово-белая, прозрачная кожа. Под чистым лбом - густые черные разлетающиеся брови и зеленовато-карие глаза, светлые и жадные, с острым взглядом. Большой, благородного рисунка рот изгибался над своевольным подбородком. Нерон воспел Акту в изящных стихах, и некоторые из них стали популярными, в особенности два стихотворения, где он славил в Акте сочетание ребенка и женщины, целомудрия и страсти.
Порой, в кругу друзей Нерона, она показывала искусство, которому ее учили в детстве. Это было нечто среднее между акробатикой, пантомимой и танцем. На лице ее лежала обычно какая-то тень печали - след сурового детства, но когда она танцевала теперь, не чувствуя над собой угрозы, свободно отдаваясь движениям, печаль эта исчезала. Тогда она снова становилась ребенком, которым ей запрещено было быть в ранней юности, и детская наивность ее искусства заставляла забывать об утонченной, с таким трудом и страданиями приобретенной технике. Особенно известна была одна из ее маленьких пантомим, пустячок, детская игра. Она изображала ребенка, запускающего нечто вроде юлы на маленьком шнурке, радующегося своей ловкости и еще больше - своей неловкости. Она вращала юлу на шнурке, высоко подбрасывала ее, ловила, серьезная, нежная, глубоко погруженная в игру, сердито смеясь неудаче, счастливая удачей. Играя, она не то приговаривала, не то напевала своим тонким голоском: "Кружись, моя юла, - рада ли ты, когда я кружу тебя, - я рада". Все население обширной империи напевало эти глупые детские стихи, даже люди, не знавшие ни слова по-гречески. Стихи Гомера - и то не были так популярны.
Акта была любимицей города Рима, любимицей империи. Видя императора рядом с очаровательной, серьезной, веселой девушкой, которую он, по-видимому, любил так же сильно, как и она его, толпа, ликуя, приветствовала его и не хотела верить ужасам, о которых рассказывали враги Нерона. Акта первая стала называть его старым родовым именем "Рыжая бородушка" ["Огенобарб" - прозвище Домициев, к роду которых принадлежал Нерон]. Массы подхватили это ласкательное имя. Клавдия Акта, молодая, воздушно-легкая, прошла через кровь и грязь, которыми господство над миром наполнило Палатин, и мрачные события царствования казались невероятными рядом с сиянием, которое она излучала.
При этом она ничуть не старалась выставлять себя безупречной. Она не скрывала, что была любопытна, и проявляла откровенный интерес к сплетням - не только к тем, которые занимали Рим, но и Александрию и Антиохию. Она была порой зла на язык и ради красного словца могла уничтожить человека. Когда она сидела на игрищах в императорской ложе, она увлекалась и, вопреки приличиям, громко кричала вместе с толпой, с жадным любопытством высовывалась из ложи, чтобы лучше видеть, как умирают люди и животные. И толпа ликовала, ибо она, Клавдия Акта, была, как сама толпа. Она была и капризна, как чернь, и не скрывала своих капризов. Случалось, что в цирке, когда кругом все бурно требовали помилования гладиатору или борцу. Акта, со своим чистым лбом и детской улыбкой на устах, вытягивала руку, повернув книзу большой палец, неся смерть побежденному.