– Выпейте водочки, – сказала Канделария, подходя к ним и протягивая старшему уставленный стопками поднос.

Порфирио упираться не стал, но переругивался с Иларио насчет мулов, пока тот не вытянул из него все, что случилось в городке после исчезновения письмоноши.

Творилось там бог знает что. Отец Валентин сообщил с кафедры, что Архистратиг Михаил, главный из всех архангелов, сразу после дня святого Франциска снесет огненным мечом текунью вершину. Надо сказать, письмоноша унес в запечатанном сургучом конверте деньги для курии. Послали за начальником почты, но по дороге его хватил удар, и он окривел и лишился речи. Дон Деферик хотел организовать демонстрацию протеста против преступной беспечности властей, отправивших почту с человеком, на которого возводили ни с чем не сообразную ложь.

– А, черт, и где ты такие слова берешь!

– Так дон Деферик сказал. Сам слышал, он сказал раз девяносто: «Ни с чем не сообразную…» Но демонстрации не было. Майор, хоть он ему и кум, пригрозил тюрьмой. Один китаец на все плевал. А так сбесились даже арестанты – ведь их судьба зависит от этих бумаг. Даже Алеха Куэвас забеспокоилась, только не о почтальоне, а об одном лоботрясе, который полетел за ним вдогонку и не догнал: околдовали по дороге, не иначе в койота обратился.

– Ой и гад же ты, Порфирио!

– А ты ее так не бросай. Сказал бы, что едешь. Не ровен час, уведут!

– Прямо, свиньи ее съедят!.. На ней свет клином не сошелся. Мне донья Канделария останется, она свое счастье заслужила. Ваше здоровье, донья Канде, выпьем за ваше счастье!

Стопки зазвенели, у доньи Канделарии задрожали руки. Она вся задрожала, услышав слово «счастье», все ее изъеденное печалью тело. Но никто из трех погонщиков этого не заметил. Они весело выпили. Стопку вверх, водку в себя, голову вниз, чтобы остаток сплюнуть.

По дороге к маримбе доктор остановился около них, взял стопку с подноса, не глядя – глядел он в глаза Канделарии – хлопнул водку, как воду, причмокнул и сказал:

– Видно, девицам нравятся всадники! Они такие простые, открытые души…

Погонщики поблагодарили его за комплимент. Только Порфирио завелся – его уже развозило, а он был буен во хмелю, да и вообще его, силача, подмывало сцепиться с таким типом. Он терпеть не мог, когда лезут в городские и остаются ни там ни сям.

– Вы нас, всадников, лучше не трогайте, – сказал он, – а донья Канделария – девица, потому что ей так хочется. Она женихов пачками выбрасывала. Недалеко ходить, Хуан Сокавалье себя из-за нее порешил. Он тоже был всадник, ну а жених ее – тот был всадник из всадников.

– Он и сейчас… – робко вставила польщенная Канделария и опустила красивые глаза, глядя на пустые стопки, которые доктор и погонщики поставили на поднос.

– Верно, и сейчас, потому что она его навечно любит! Кого любишь, тот всегда жив. Умрет, уйдет, что хочешь, а жив, пока его женщина не разлюбила и пока она не умерла. Вот как мужчины полагают, а уж Мачохон был мужчина из мужчин!

– Был? Да он и сейчас…

– Да, донья Канде, – вступил в беседу Иларио, – и был, и есть, пока его женщина любит. Он и всадник, и в небе светит.

– Вот это по мне, – сказал повеселевший от слов и водки Порфирио, а Олегарио крикнул: «Браво!» – Отбрить, так сразу. Однако эту водочку допить надо. С вашего разрешения, донья Канде… выпейте и вы, дон медик…

Гремела маримба, звенели гитары, кружились в пляске гости, чернела и поблескивала серебром коса Марии Канделарии, желтела ее кофта, обтягивая подпертую корсетом грудь, а все Иларио с трудом стояли на месте, их так и подмывало кинуть звезды ночного неба под ноги своим красоткам.

Подошли жених и невеста: Чонита Рейноса, дочка Андреса, и Сакариас Менкос. Губы у нее были пухлые, как розово-лиловый цветок; от него пахло кроликом, и с виду он был диковат. Хотя и обулся ради торжества. Вышло даже и хуже: он ходил как подкованный – мешали ему ботинки. Жених и невеста подошли к погонщикам и доктору послушать, что им рассказывает тетя Канделария.

– Ночью меня часто будит стук копыт… Я выхожу и вижу на дороге золотое облако… Мачохон проезжает близко, но они его ослепили, и он не знает, что я его жду, не сплю, словно серые листья дубов в лунном свете. Он проезжает близко и далеко: близко – потому что рядом, далеко – потому что не видит меня. Страшная моя судьба и простая, – говорила Мария Канделария, никого и ничего не видя, – такого не бывает, а бывает – раз в тысячу лет… Ранило меня искрой… Истинная любовь – это рана. Мужчина может чем угодно быть, а женщина – образ того, кого она любит… – Она уже еле бормотала, углы ее рта опустились, подступали слезы, но их победил смех женщины, которая так и не стала взрослой. – Помню, мы тут с ним плясали. Давай, сказал он, танцевать и обниматься, и все норовил подставить мне подножку, не со зла, а чтобы схватить меня пониже спины, когда я упаду… Ударила я его…

– И поцеловали, правда, тетечка? – спросила невеста. Родные и друзья знали этот рассказ наизусть.

– А я, дурак, и не ведаю, – вмешался Олегарио, посасывая окурок и глядя исподтишка на Чониту, с которой очень бы недурно было танцевать и обниматься, – все светила небесные из всадников или нет?

Доктор собрался что-то ответить, а Порфирио ткнул приятеля локтем в живот – не за вопрос, конечно, а за двусмысленные взгляды.

– Сакариас, этот на твою невесту зубы точит! Ешь ее скорей, чтоб он на нее не позарился да из рук не выронил.

– А ты, Чонита, съедобная? – откликнулся жених, пытаясь высунуть руки из слишком длинных рукавов новой куртки и облизывая рыжие от какого-то напитка усы.

– Запретный плод, вот она кто, потому к ней и тянет! – подхватил Иларио.

– Кому запретный, кому нет, – ответил жених, высвобождая наконец руку и обтирая жесткие усы. – Кто женился, тот эти плоды только и собирай!

– Мы еще не женатые, Сакариас… – сказала Чонита и надулась.

Кто– то играл на гитаре и пел:

Бедный ствол без ветвей и без листьев,
и тебя иссушила беда…

Бенигно. Эдувихес, семейство Моратайя и прочие друзья окружили гитариста и, стоя неподвижно, с удовольствием слушали песню. Старше всех был Эдувихес. Сквозь волосы его светился череп, а сквозь череп – важность и печаль. Он шесть раз был алькальдом, и на шестой чуть не погорел: казначей сбежал со всеми деньгами, даже налог на манго унес.

Две старухи перекрикивались во всю глотку – у них давно в ушах закаменело. Они делились тайнами, заглушая маримбу. Обсудив во всеуслышание бывшего алькальда, они перешли к доктору.

– Червяк он могильный, все они такие в городе-е!..

– Какой там червяк! Моль ломбардная!..

– Не скажу, не знаю, а кажется мне, что он Канделарию обхаживает! Ну, это мы еще посмотрим, куда ему-у!

– Выпейте анисовой! Вон кофе дают с пирогом! Суматошные они люди… и дед их, старый Рейноса, такой бы-ыл!

– Их как фамилия, Рейносо или Рейноса?…

– Бог его знает! Когда у деда ихнего с бабкой бывали гости, все кувырком шло! Помню, Канделарии помолвку готовили!.. Мы вон там сидели!.. Самая любимая дочка была. Деда Габриэлем звали, да… Габриэль Рейносо!.. Оленя убили, поросят и не сочтешь, шесть индеек…

– Прямо шесть! А ликер хороший! Может, было бы у них потише, и свадьба не расстроилась бы!

– Беда приглашения не ждет. Выехал Мачохон из дому и не доехал!..

– Тут помолвку собирались справлять?

– Тут, на этом самом месте. А время прошло – и Чониту замуж выдают. Одно слово, свадьба…

– Светится, как золото, – говорила Канделария толстым рябым свинопасам, – а я часто слышу, что он плачет, словно младенец. Поверьте мне, большие светлые пятна в ночном небе очень тоскуют. Я все гляжу на них, гляжу, прямо сроднилась с ними и вижу: плохо им. Бескрайний свод расцвечен разлукой…

– Тетечка, – позвала ее Чонита, – гости хотят с хозяевами выпить там, в зале!

– А папа где?

– Тут, с мамой, только тебя и ждут. Доктор говорить собрался.