Кинтель вдруг подумал, что этим игрушкам потом, на новой квартире, будет неуютно, непривычно. И портрету прапрабабушки. И старой карте. Она ведь всегда висела здесь.

— Жалко… — вздохнул Кинтель.

— Что? — насторожился дед. Он осторожно вешал на елку розовый шар.

— Вообще… Плохо, что ли, нам тут жилось? Не тесно вроде…

— Все познается в сравнении. Поживешь на новом месте, обратно не захочешь…

— Обратно и не получится, разломают… Ну зачем разрушать-то? Крепкий еще дом. Можно было бы в нем какие-нибудь мастерские сделать. Или библиотеку. Вон детская библиотека на Первомайской в какой конуре…

— Я говорил в исполкоме. Чего, говорю, спешите-то? Ломать — не строить. А они все то же: генеральный план, магистраль от реки до театра… Не убедил. Говорят, сохраняются только памятники истории и архитектуры.

— А у нас, что ли, не памятник? Двести лет!

— И про то говорил. Мало того, вспомнил даже, что здесь одно время декабрист Вишневский жил. Управлял горными заводами в сороковых годах…

— Правда?! — подскочил Кинтель.

— Были такие слухи…

— А ты мне никогда не рассказывал!

— Я думал, ты знаешь… Да и чего рассказывать-то? Документами это не подтверждается. Может быть, просто легенда. Хотя мама говорила, что карта наша именно от него осталась…

— Ну, Толич, ты даешь… — обиделся Кинтель. — Ни разу ни словечка!.. Ну-ка, рассказывай.

— Ох и вреден ты стал… Ладно. Федор Гаврилович Вишневский. Как все тогдашние офицеры флота Российского, окончил Морской корпус. Под командой капитана Лазарева ходил вокруг света на фрегате «Крейсер». На том самом, где был тогда и… — Дед вдруг замялся. Чертыхнулся шепотом, будто не может надеть петельку шара на колючую ветку.

— Где был тогда и Павел Степанович Нахимов, будущий адмирал, — ровным голосом закончил Кинтель. — Толич, ты по правде думаешь, будто при имени Нахимова меня колотит нервная дрожь? Хватит уж… Одно дело пароход, а другое адмирал…

— Так мне старому… — с досадливым удовольствием сказал дед. — Хорошо. Поехали дальше… К моменту восстания было лейтенанту Вишневскому двадцать четыре года. Как сей офицер оказался среди заговорщиков, непонятно, в Тайном обществе он не состоял. Однако же восставших поддержал, отказался присягать Николаю, роту свою, что была в составе матросского гвардейского экипажа, вывел на Сенатскую площадь… Но тем и кончилось. Постояли на площади, увидели, что дело провалилось, и пошли обратно… А ночью голубчика взяли, как и многих… Ну, в разряд главных бунтовщиков Вишневский не попал. На допросах он упорством и доблестью, видимо, не блистал, утверждал, что старался удерживать своих матросов от активных действий. Что еще говорил, не знаю. Читал только, что Николай отмечал где-то: мол, показания Вишневского довольно любопытны… До суда помотали его по разным крепостям, потом сослали солдатом на Кавказ, через несколько лет он выслужился в мичмана, побыл еще на флоте, ушел в отставку. После того и сделался чиновником в Управлении горных заводов… Но я не уверен, что здесь жил именно он. Возможно, что его брат или даже однофамилец…

— Что ж это он из моряков-то ушел?.. — недовольно заметил Кинтель.

— Может, по службе продвижения не давали или здоровье подвело… А возможно, и не был он сильно привязан к морской жизни… Другой декабрист-моряк, Завалишин, отзывался о нем в своих записках весьма нелестно. И вроде бы капитан Лазарев на «Крейсере» тоже не очень-то Вишневского любил…

— Подумаешь. Мало ли кого начальство не любит, — буркнул Кинтель. Ему стало обидно за Вишневского.

— И один из Бестужевых, Павел, по-моему, тоже писал о нем не слишком хорошо. Что Федор Гаврилович был человек неглупый и добрый, но все время роптал на свою судьбу, а это недостойно сильной натуры… В общем, как видишь, тоже не герой…

— Почему «тоже»? — напрягся Кинтель.

Дед покосился через плечо:

— Ну, я имел в виду капитан-лейтенанта Стройникова. О котором ты часто думаешь.

— С чего ты взял, что часто? Больно мне надо о нем думать!

Виктор Анатольевич сделал вид, что поверил:

— Ну и ладно… Попробуй-ка лампочки включить, горят ли…

Лампочки среди пахучих веток сказочно загорелись. Но досада у Кинтеля не прошла, он проворчал:

— А чего ты на них бочку-то катишь? И на Стройникова, и на Вишневского. Будто они самые последние гады…

— Я?! Что ты, мой милый… Я им в судьи не гожусь, потому как сам далеко не герой. Если бы ты знал, сколько у меня на совести совсем даже не храбрых поступков…

Кинтель поморщился. Такие фразы прорывались у Толича и раньше — в грустные минуты. Нечасто, правда… Пришлось теперь заступаться за деда перед дедом же:

— Это хоть у кого есть на совести. А есть и другое! Ты же сам рассказывал, как с парашютом прыгал, когда в санитарной авиации служил.

— Ну прыгал. Один раз… Куда не прыгнешь, если приспичит… Это было совсем не романтично и чертовски страшно. А главное — зря…

— Зря?! Ты не говорил… Больной все равно умер, да?

— Если бы так, это имело бы, по крайней мере, оттенок благородной трагедии. А тут сплошной водевиль. Парень украдкой перебрал казенного спирта и маялся с перепою, а друзья на базе решили, что кончается, дали радиограмму…

Кинтель сказал с хмурым ехидством:

— Бывает, что и с перепою помирают. Или тогда помогать не надо? Потому что тоже не герой?

— Экий ты сегодня… Может, у тебя двойка за полугодие? Или со своим Салазкиным поругался?

— Мы с ним никогда не ругаемся. А дневник я тебе вчера на подпись давал… Ты скажи лучше: если в человеке ничего героического, значит, он вроде как и неполноценный, да?

— Во-он ты о чем… Это вопрос многоплановый. Поставленный, так сказать, самой российской историей.

— Почему?

— Такая наша жизнь. Даже песня была в недавние времена: «Когда прикажет страна быть героем, у нас героем становится любой…» А не хочешь подвиги совершать, мы тебя… Вот и шло деление: или ты герой, или дезертир и враг народа… А те, кого еще не определили, кто он есть, жили смирненько и ждали, как оно повернется. Потому что вроде бы не люди, а так… единицы населения. С ними чего церемониться? Можно и за проволоку, и стрелять тысячами не жалко… Впрочем, и с героями не церемонились…

— Я же не про советские времена, а про те, что раньше!

— А корни-то куда уходят? В это самое раньше… Его величество Николай Павлович разве не так поступал?.. "Ах, ты не хочешь, сукин сын, быть героем? Так мы тебя им сделаем! Солдатскую шинель на плечи — и на Кавказ ша-агом марш… А то и в крепость. Для обретения правильности мыслей… А другие величества? Тот же Петр Великий…

— Ну, Петр-то, он все-таки по правде великий был! Флот построил. И вообще он думал не о себе, а о стране!

— А Николай Первый? Думаешь, он за себя переживал? Тоже за Великую Россию! За такую, как он ее себе мыслил. Чтобы всюду порядок, все ходили по струночке, а другие государства нас боялись и чтили… По сути дела, он сам был раб этой системы.

— Ты скажешь! Царь и раб…

— Раб своих убеждений… Кстати, по дурацкой нашей традиции его изображают этаким безмозглым и бессердечным фельдфебелем. А это был умный человек. Бюрократов и проходимцев-чиновников не терпел. Отличался честностью… Например, был такой случай во время Крымской войны. Изобретатели предложили вести разведку с воздушных шаров, а он запретил: неблагородно подглядывать за противником с воздуха…

— Ну и дурак, — буркнул Кинтель. — Англичане тогда вон сколько военных хитростей применяли…

— Дурак, говоришь? Это как посмотреть. Рыцарство и дурость смешивали во многие времена… Кстати, не чужд он был и вполне человеческим чувствам. Ребятишек любил. В Морском кадетском корпусе была резервная рота, мальчишки лет девяти, и его величество весьма жаловал их отеческим вниманием. Иногда звал в гости и прямо во дворце устраивал с ними ребячью возню. Императрица войдет в покои, а ее муженек с пацанами катается по ковру, и все орут от веселья…