— Падай в ноги! — приказал он, поставив сына перед ребятами.
Иванко, подвывая, бухнулся на колени и прижался лбом к земле. Иван Филиппович Тетерлев тоже опустился на колени, развел руками:
— Уж вы простите нас, честной народ! Я как узнал, что он вчера тут содеял… Ведь надо же — додумался этого Ондрейка, пакостника, имя назвать, да еще стращать им стал! Он ведь конокрад, Ондрейко-то, он с Распутой еще давным-давно связался, вместе лошадей воровать ходили. И били их, и по тюрьмам они сидели — все неймется! А наша вся семья, все Тетерлевы от него давно отвернулись, отказались. Бродят они, как звери, по лесам-то, людей обижают. Как у тебя язык повернулся его имя ребятам назвать, свинья ты после того! — отец оттолкнул Иванка от себя. — А у нас в родне сроду воров да озорников не бывало. Простите, честной народ!
— Вы встаньте оба, — отводя глаза, сказал Артём-ко. — Распадались тоже… Надо было, дядя Ваня, раньше ему думать. Выключили мы его. И из пионеров, и из нашего колхоза. Пущай теперь живет, как сам хочет. Хоть бежит к своему дяде. Нам он не нужен такой.
— Это что же… — не поднимаясь с колен, старший Тетерлев тяжко вздохнул. — Не нужен ты, значит, обществу, прогоняет, значит, оно тебя. А раз такой приговор — нельзя тебе здесь жить. Надо будет, наверно, тебя из дому-то, прогонять.
— Тятька-а!.. — заскулил Иванко.
— Может, простите все ж таки его? — выкрикнул отец со слезами. — Сгинет парень, пропадет, а ведь он у меня один сын-от! Остальные девки все, пять штук, будь неладны. Послушный, хозяйственный, работящий — а поди-ко, сколь натворил беды. Кланяйся, собачья шерсть!
Иванко опять ткнулся носом в траву.
— Что он работящий, мы знаем, — произнес угрюмо Артёмко. — А только так делать никому не положено. Не быть ему пионером больше, дядя Иван. Ни пионером, ни нашим колхозником.
— Ты, Артёмко, за всех-то не говори! — неожиданно вмешалась Олёнка Минина. — Мало ли, что ты сам думаешь. Там не быть, да там не быть. Мы все должны вместе решать, вот. А мне, если честно, Иванка жалко. Обиделся он, что его тятька налупил, да мы еще от кроликов отлучили, вот он и наплел со зла всякой гадости. Мы, конечно, все правильно сделали, прощать таксе нельзя. Но ведь его теперь тятька из дому хочет выгнать, это вам как? Пускай парень пропадает, да? Сколь мы с ним учились, вместе бегали! Уйдет он из дому да и сгинет, а мы тогда вроде бы ни при чем будем, да? Не знаю, как ты, Артёмко, а я в жизнь себе такого не прощу.
— Что я, злой медведь, что ли?
— Ну и вот. Я что предлагаю: пускай Иванко работает с нами, как прежде. В полевой бригаде. К кроликам мы его, конечно, не пустим, хватит, накомандовался! Вот мы посмотрим на его работу, на поведение, и к Октябрьским праздникам решим вместе, быть ему дальше пионером или нет. Заслужишь — снова примем. Не заслужишь — смотри сам. Тебе жить. Как вы думаете, ребята?
Что делать, жалко Иванка! И пионеры поддержали Олёнкино предложение.
— Только уж ты, Тетерлев, смотри у нас! Не будешь так больше-то?
Иванко плакал, дергался на траве:
— Ой, не буду! Ой, матушки мои, не буду-у!..
То-то.
Олёнка забежала ненадолго домой, к бабушке Окуле.
— Бабушка, бабушка! Дай-ко мне туесочек воды да шанежек на дорогу. Побежала я к себе на выселок, к тятьке Акиму да мамке Оксинье. Они там без меня соскучились, поди-ко.
— Ой, неуемная ты у нас, Олёнка! Где такое видано — за тридцать верст бегать пешком по лесным дорогам! И Акимко молодец — не мог на лошади за тобой приехать.
— А я ему не велела. Нечего лошадей маять, у меня ведь тут тоже много дел. Давай, бабушка, туесок да шанежки, а то там меня шибко ждут. Телочка Пуська да Пимко-кот — вон сколь я их не видела!
— Выпей, внучка, на дорогу теплого молочка. Верно ты говоришь. В своем доме и в пасмурный день весело. А тут с тобой весело. Нет тебя — и так иной раз скучно становится, прямо вот катятся слезы, и все.
— Ты не скучай, бабуш. — Олёнка прижалась к морщинистой бабкиной щеке. — Скоро я в школу приеду, снова станем жить вместе.
— Учишься, учишься, а потом совсем отсюда уедешь. Что мне, скажешь, делать в такой глуши! Глушь-то глушь, да ведь дом. У нас в народе говорят: «Дома — как хочешь, а в людях — как велят».
— Никуда я, бабушка, отсюда не уеду. Мне здесь больно нравится.
В руке берестяной туесочек, узелок через плечо — пошла Олёнка домой, на далекий выселок. Проводила ее бабушка Окуля и вернулась в свою избу.
Слышит вскоре — зацокали копыта, и кто-то стучит в окно. Выглянула:
— Здравствуйте, Иван Николаевич!
— Ты куда это внучку сейчас провожала? Старухи говорят — дескать, домой, на выселок?
— Ага, ага.
— Поч-чему вы с ней ко мне не пришли? Чтобы я свою помощницу пешком отправил? Эй, Матвейко! — сказал председатель стоящему поодаль конюху. — Иди, запряги пролетку и догони девчонку. До дому ее довезешь, понял? Твою внучку-пионерку, бабушка Окуля, я сам не обижу и другим обидеть не дам. Смену ведь ростим, можно ли?
Конюх Матвейко догнал Олёну, когда она уж отошла от Лягаева верст пять и села на берегу маленькой лесной речушки остудить ноги. Чуть поодаль, внизу, был небольшой омуток, но Олёна к нему не пошла, побоялась: вдруг выскочит из воды склизкий Вакуль, водяной, и утащит вниз! Вот и живи тогда в речке. Хо-олодно!
А Матвейко едет сзади, понужает лошадь, понукивает. Он рыжий, гордый. Как не гордиться: осенью в армию! Не всем небось такая честь. Въехал на рыси в брод — только поднялись кверху серебряные брызги.
— Эй, Олёнка! Садись, повезу тебя к тятьке с мамкой. Но, Серко!
И дальше Олёна ехала уже как королевна — на настоящей пролетке. Хоть потряхивает, так ведь все же не сравнишь с телегой, а еще Матвейко бросил на дно охапку травы, а она, подсыхая, пахнет так сладко…
Уже гораздо больше половины пути проехали они. И вдруг, завернув за один из поворотов лесной дороги, увидали прямо перед собой сидящих на обочине пятерых мужиков. Завидев повозку, они встали и вышли на дорогу. Матвейко остановил лошадь. Мужики все были с бородами, одетые по-крестьянски. Кто-то из них сразу взял лошадь за уздечку, а один мужичок, невысокий и Щупловатый, с хитрыми глазами (на нем, единственном из всех, были сапоги), спросил:
— Ты кто, парень? Куда поехал?
— Я из Лягаева. Матвей Минин. Поехал на выселок, девчонку вон председатель велел отвезти к своим.
— А, лягаевский! У вас ведь там колхоз, коммунисты? И лошадь колхозная?
— Колхозная, ага.
— Ну, тогда вылезай. И ты вылезай, козуля. Сейчас будет вашей лошади это… как, Данило?
— Конфискация, Гриша.
— Во-во, канпескация. Слазь, говорю!
«Да ведь это, поди-ко, сам Распута!» — догадалась Олёнка, глядя на хитроглазого. И Матвейко, видно, понял, весь как-то съежился, утянул голову в широкие плечи. Бандиты тем временем, похохатывая, распрягли лошадь.
— Жалко, что сам ваш председатель не поехал, — говорил Гришка. — Мы бы его тут поджа-арили. Была бы ему смерть, да еще с довесочком. Идите, идите, вас мы трогать не станем. Иди давай, кому сказано! — заорал он на Олёнку.
Та припустила бежать во всю прыть. А как не побежишь? Страшно! Вон Распута-то — сам бает, что они людей жарят. Так-то зажарят тоже да и съедят, косточки обгложут. Чистые ведь разбойники, что от них ждать?
— Как же я теперь про лошадь председателю-то скажу? — кручинился, все еще стоя перед бандитами, конюх Матвейко. — Отда-али бы вы ее, люди добрые.
— Брысь под лавку! — топнул лаптем об дорогу черный лохматый мужик. — Жизнь надоела тебе? Бежи, пока не поздно, а то… — он вытянул из-за пояса обрез, и Матвейко в страхе кинулся прочь. — А председателю своему скажи, — под хохот друзей кричал ему вслед лохматый, — что пусть он свою лошадку на конском базаре в Кудымкаре ищет. Или в Верещагино. Только пущай не опоздает!
Не останавливаясь, пробежала Олёнка оставшиеся до выселка версты. Бежала, оглядывалась: не гонятся ли за ней бандиты? Увидала мамку с Акимом — и ну реветь в три ручья.