— То, что все равно надо сделать, лучше делать сразу, — заявил Пиннеберг, он никак не хотел оставаться на улице…— И потом, они ведь наверняка обрадуются?
— Ну, да, — нерешительно согласилась Овечка. — Мать, конечно, обрадуется, а отец… знаешь, ты на него не обижайся, отец любит подковырнуть, он это не со зла.
— Я не буду обращать внимания, — сказал Пиннеберг. Овечка открыла дверь: крошечная передняя. Из-за приоткрытой двери послышался голос:
— Эмма! Иди-ка сюда!
— Одну минутку, мама, — крикнула Эмма, — только сниму туфли.
Она взяла Пиннеберга за руку и на цыпочках провела в комнатку с окнами во двор, в которой стояли две кровати.
— Клади сюда твои вещи. Это моя постель, я здесь сплю. На другой спит мать. Отец с Карлом спят напротив в чулане. А теперь идем. Постой, пригладь волосы. — Она быстро провела гребенкой по его взлохмаченной голове.
У обоих сильно стучало сердце. Эмма взяла его за руку, они прошли через переднюю и открыли дверь в кухню. У плиты стояла, согнувшись, сутулая женщина и что-то жарила на сковороде. Пиннеберг увидел коричневое платье и длинный синий передник.
Женщина не подняла глаз от плиты.
— Сбегай-ка в погреб, Эмма, и принеси угля. Карлу хоть сто раз говори…
— Мама, — сказала Эмма, — это мой друг Иоганнес Пиннеберг из Духерова. Мы решили пожениться.
Женщина у плиты подняла голову. Лицо у нее было темное, все в морщинах, с волевым ртом, с сурово сжатым опасным ртом, лицо с суровым взглядом очень светлых глаз. Типичная женщина из рабочей семьи.
Она смотрела на Пиннеберга мгновение, не больше, смотрела сурово, зло. Затем опять занялась картофельными оладьями.
— Вот еще выдумала, — сказала она. — Будешь теперь своих парней в дом таскать?! Ступай уголь принеси, жара в плите нету.
— Мама, — сказала Овечка и попыталась улыбнуться. — Он правда хочет на мне жениться.
— Неси уголь, тебе говорят! — крикнула женщина, орудуя вилкой.
— Мама!..
Женщина подняла голову и медленно произнесла:
— Ты все еще не ушла? Оплеухи дожидаешься?! Овечка быстро пожала руку своему Ганнесу. Потом взяла корзину и крикнула как можно веселее:
— Сейчас вернусь!
Дверь на лестницу захлопнулась.
Пиннеберг остался в кухне. Он робко посмотрел на фрау Ступке, боясь даже взглядом рассердить ее, затем посмотрел в окно. Он увидел только трубы на фоне голубого летнего неба.
Фрау Ступке отставила сковородку и загремела конфорками. Она помешала кочергой в печке и буркнула себе что-то под нос. Пиннеберг вежливо спросил:
— Извините, что вы сказали?..
Это были первые слова, которые он произнес у Ступке.
Лучше бы он их не произносил: старуха коршуном налетела на него. В одной руке она держала кочергу, в другой вилку для оладий. Но страшно было не это, хотя она и размахивала ими. Страшным было ее морщинистое лицо, которое все дергалось и кривилось, но еще страшнее были ее злые, свирепые глаза.
— Посмейте мне только осрамить мою девку! — крикнула она не помня себя.
Пиннеберг отступил на шаг.
— Но ведь я собираюсь жениться на Эмме, фрау Ступке! — робко пролепетал он.
— Вы думаете, я не знаю, что тут у вас, — уверенно сказала старуха. — Вот уже две недели стою здесь и жду. Думаю, сама мне скажет, думаю, приведет своего парня, сижу здесь и жду. — Она перевела дух. — Моя Эмма девушка хорошая. Не какое-нибудь там барахло, слышите? Она никогда нюни не распускала. Никогда слова поперек не сказала — и вы хотите ее осрамить!
— Нет, нет, не хочу, — испуганно лепечет Пиннеберг.
— Хотите, хотите! — не унимается фрау Ступке. — Еще как хотите! Две недели стою здесь и жду — вот сейчас даст постирать свои бинты — не дает! Как это вам удалось, а?
Пиннеберг не знает, что ей сказать.
— Мы ведь люди молодые, — кротко оправдывается он.
— И как только вы мою дочку на такие дела подбили. — В голосе ее все еще слышится злоба. И вдруг она опять разражается бранью:— Все вы подлецы, все мужики подлецы, тьфу!
— Мы поженимся, как только уладим формальности, — заявляет Пиннеберг.
Фрау Ступке опять стоит у плиты. Сало шипит. Она спрашивает:
— А кем вы работаете? Можете ли вы вообще жениться?
— Я бухгалтер. В фирме, торгующей зерном.
— Стало быть, служащий?
— Да.
— По мне бы, уж лучше рабочий. А сколько зарабатываете?
— Сто восемьдесят марок.
— Чистых?
— Нет, с вычетами.
— Не так уж много. Это хорошо, — говорит старуха. — Не к чему моей дочке богатой быть. — И вдруг она опять набрасывается на Пиннеберга: — Приданого за ней не ждите. Мы пролетарии. У нас этого не водится. Только то бельишко, что на свои деньги купила.
— И не нужно ничего, — говорит Пиннеберг. Женщина опять разозлилась:
— У вас тоже ничего за душой нет. Не похоже, чтобы вы что скопили. Раз такой костюм почем зря носите, так уж, значит, ничего не отложили.
Тут вернулась Эмма с углем, и Пиннебергу не пришлось признаваться, что женщина попала в точку. Овечка была в отличном настроении.
— Поедом тебя ела, бедненький мой? — спрашивает она. — Мать у меня — настоящий кипяток.
— Не груби, дура, — огрызается мать, — не то получишь! Ступайте в спальню и лижитесь себе там на здоровье. Я сперва сама с отцом поговорю.
— Ладно, — говорит Овечка. — А ты спросила у моего жениха, любит ли он картофельные оладьн? Сегодня ведь наша помолвка.
— Ну, живо! Да смотрите у меня, чтобы дверь запереть не вздумали, я разок-другой загляну, и чтоб без всяких глупостей, — крикнула фрау Ступке.
И вот они сидят на табуретках, за маленьким столиком, друг против друга.
— Мать — простая работница, — говорит Овечка. — Она грубая. Раскричалась на нас, но это без всякой задней мысли.
— Задняя-то мысль у нее, положим, была, — с ухмылкой говорит Пиннеберг. — Твоя мать догадалась о том, что нам сегодня сообщил доктор, понимаешь?
— Конечно, догадалась. Мать всегда обо всем догадывается. Мне кажется, ты ей понравился.
— Ну, знаешь, что-то не похоже.
— Такая уж у меня мать. Всегда ругается. Я теперь ее ругань мимо ушей пропускаю.
На минуту воцаряется тишина, они сидят как паиньки друг против друга, положив руки на стол.
— Кольца надо купить, — задумчиво произносит Пиннеберг,
— Господи, конечно, надо, — тут же отзывается Овечка. — Скажи быстро, какие тебе больше нравятся: блестящие или матовые?
— Матовые! — говорит он.
И мне, и мне тоже! Это замечательно, у нас во всем вкусы сходятся. А сколько они могут стоить?
— Не знаю. Марок тридцать?
— Так много?
— Это если золотые!
— Само собой, золотые. Ну-ка давай снимем мерку. Он подвигается к ней. Они отрывают нитку от мотка. Снять мерку не легко, нитка то врезается в палец, то болтается на нем.
— Рассматривать руки — это к ссоре, — говорит Овечка.
— Да я их вовсе не рассматриваю, — говорит он. — Я их целую, я целую твои руки, Овечка.
Кто-то громко стучит в дверь твердыми костяшками пальцев.
— Ступайте на кухню! Отец пришел!
— Сейчас, — отзывается Овечка и высвобождается из его объятий. — Надо поскорей привести себя в порядок. Отец вечно подковыривает.
— А какой у тебя отец?
— Господи, сейчас сам увидишь. Да и не все ли равно? Ты берешь замуж меня, меня, меня одну, без отца и матери.
— Но зато с Малышом.
— С Малышом, это верно. Ну и премиленькие же родители достанутся ему, такие неблагоразумные. Четверть часика не могут побыть разумными.
В кухне за столом сидит долговязый мужчина в серых брюках, в серой жилетке и белой трикотажной рубашке, без пиджака, без воротничка, в шлепанцах. Желтое, морщинистое лицо, сквозь пенсне глядят маленькие, колючие глазки; сивые усы, почти белая борода.
Он читает «Фольксштимме», но когда входят Пиннеберг и Эмма, опускает газету и разглядывает молодого человека.
— Итак, вы и есть тот самый юноша, что хочет жениться на моей дочери? Очень рад, садитесь. Впрочем, вы еще подумаете.