— Привет, Фернан. Чашку кофе, пожалуйста, — произнес Иона, внимательно следя за модуляциями своего голоса.

Он старался оставаться естественным. Фернан молча подставил чашку под хромированный кран и пустил пар; он отводил глаза в сторону, ему явно было неловко, словно он сомневался, не следует ли вести себя с Ионой более жестко. Мильк понимал: Ле Бук не может иначе.

Сейчас весь Старый Рынок ополчился на него, включая, вероятно, и тех, кто вообще ни о чем не знал. Иона не заслуживал этого — не только потому, что не был виноват в том, в чем его могли обвинить, но и потому, что его всегда незаметно, неслышно вынуждали жить, как они, с ними, походить на них. Несколькими днями раньше ему казалось, что благодаря терпению и покорности ему это удалось. Он вел себя смирно. Не забывал, что он иностранец, сын другого народа, родившийся в далеком Архангельске и перипетиями войны и революции заброшенный в маленький городок в Берри.

Шепилович, например, таким смирением не обладал.

Эмигрировав во Францию, он тем не менее не упускал случая критиковать страну и ее обычаи, судить о ее политике; даже Константин Мильк, держа рыбную лавку, часто разговаривал с Натальей по-русски в присутствии покупателей. Никто на него за это не сердился. Быть может, потому, что он ничего не просил и не обращал внимания на мнение соседей? Знавшие его и сейчас отзывались о нем с симпатией, как о личности сильной и колоритной. Иона же — может быть, потому, что первые сознательные его впечатления относились к Старому Рынку — всегда пытался с ним слиться. Он не требовал от соседей, чтобы они считали его за своего.

Он чувствовал, что это невозможно. Он вел себя со сдержанностью приглашенного, каким в самом деле считал себя. Ему дали возможность существовать, открыть лавку. Каждое утро его окликали:

— Привет, господин Иона!

На свадебный ужин он пригласил тридцать человек; у выхода из церкви весь рынок выстроился шпалерами.

Почему же отношение окружающих внезапно изменилось? Иона готов был поклясться, что все происходило бы иначе, случись такое с одним из них. Он же за один день вновь стал чужаком, представителем другого клана, другого мира, пришедшим есть их хлеб и взявшем одну, из их дочерей. Он не сердился, не раздражался, не страдал от этого и с настойчивостью Баскена повторял про себя:

«Почему?»

Ему было тяжело сидеть здесь, в баре Фернана — его втором доме, — и видеть, что хозяин молчит с отсутствующим видом. Иона не спросил, как в прошлый раз, сколько с него, а просто положил мелочь на линолеум стойки.

— До свидания, Фернан.

— До свидания.

Не «до свидания, господин Иона», как обычно, а безразлично и холодно «до свидания».

Так продолжалось четыре дня — с понедельника до пятницы. От Джины ничего не было. В газетах о ней тоже не писали. В какую-то минуту он подумал, что Марсель сбежал из тюрьмы и они встретились, но в таком случае об этом стало бы известно. Усилием воли он четыре дня оставался прежним: вставал в обычное время, ходил на другую сторону площади за рогаликами, варил кофе, чуть позже — поднимался наверх и прибирал спальню, а в десять отправлялся к Ле Буку. В среду там находился Луиджи, и у Ионы хватило мужества не отступить. Он ожидал, что Палестри, уже подвыпивший, резко заговорит с ним. Напротив, его встретило всеобщее молчание, при его появлении все прервали разговор, за исключением какого-то неизвестного, беседовавшего с Ле Буком: тот произнес еще несколько фраз, удивленно огляделся и в замешательстве умолк.

Каждый день, в двенадцать. Иона шел к Пепито, и ни он, ни его племянница ни разу не вступили с ним в разговор. Вдовец продолжал подмигивать, но не жил ли он тоже — и уже давно — в другом мире? В букинистическую лавку посетители все еще ходили, правда, реже; г-жа Лальман не появлялась, хотя дочь ее наверняка дочитала книги. Часто по два часа к нему никто не заходил, и он, чтобы не сидеть без дела, принимался наводить порядок на полках, перетирать книги одну за другой; ему попадались забытые издания, стоявшие у него годами.

Так он проводил часы, сидя на бамбуковой стремянке и глядя сверху то на пустынную площадь, то на пеструю рыночную толпу.

Он не сказал Баскену о пропаже марок. Неужели и это обернется против него? Инспектор лишь спросил, были ли у Джины с собой деньги, и он правдиво ответил, что, по-видимому, немного. Иона начал опасаться, не случилось ли с Джиной несчастья. По меньшей мере однажды — он знал это точно — она провела ночь с уроженцем Северной Африки в жалких меблирашках на Верхней улице. Неужели на этот раз ей попался какой-нибудь садист, или сумасшедший, или один из тех отчаявшихся, что убивают из-за нескольких сотен франков? Успокаивало одно: она забрала с собой марки, и поэтому он почти с уверенностью мог отбросить страшное предположение.

Он чувствовал себя таким одиноким, таким растерянным, что у него появилось желание попросить совета у аббата Гримо: в его гостиной так тихо, а полумрак и запах так успокаивают! Но что может сказать ему священник? Почему он должен понять его лучше, чем Баскен, который по крайней мере женат, как сам Иона?

Каждый вечер Иона готовил еду, мыл посуду. Он не притрагивался больше к альбому с русскими марками, напоминавшими ему, что он человек другой породы.

Теперь он чувствовал себя почти виноватым, что собрал эту коллекцию: это казалось предательством по отношению к тем, среди кого он жил. Он ведь собрал эти марки не из патриотизма и не из-за ностальгии по неведомой ему стране. Он не мог точно сказать, что им двигало.

Быть может, мысли о Дусе? Как-то воскресным днем, сидя во дворе, он рассказал Джине о ней, и та спросила:

— Она старше тебя?

— Когда я родился, ей было два года. Сейчас ей было бы сорок два.

— Почему ты сказал «было бы»?

— Потому что ее, наверное, нет в живых.

— Там убивали маленьких детей?

— Не знаю. Может быть, она и жива.

— Забавно, — задумчиво глядя на него, прошептала Джина.

— Что забавно?

— Все: ты, твоя семья, сестры. Может, все они преспокойно там живут, а ты об этом не знаешь. Может, они спрашивают себя, что с тобой произошло? Тебе никогда не хотелось повидать их?

— Нет.

— Почему?

— Не знаю.

Она не поняла и, по-видимому, решила, что он отрекся от родственников. Это было не так.

— Ты думаешь, твоего отца расстреляли?

— Его, наверное, сослали в Сибирь. А может, разрешили вернуться в Архангельск.

Какая ирония судьбы: вся семья, возможно, вновь соединилась там, в родном городе, может быть, даже в родном доме — но без него!

Однажды, сидя в эти дни у Ле Бука, он оказался рядом с полицейским Бенешем: тот сделал вид, что не заметил его. Бенеш три раза в неделю дежурил на рынке, но не был там «своим» и знал, что думают об Ионе в полиции.

Баскен дал понять, что встретится с ним снова, и Иона каждую минуту ждал его появления. Он заставил себя приготовить ответы на новые возможные вопросы. На листке бумаги он даже расписал по времени все, что происходило с ним в четверг, день, когда он столько наговорил о поездке в Бурж, и составил список людей, с которыми беседовал.

Эти четыре дня Иона прожил, как под стеклянным колпаком, словно подопытное животное в лаборатории, за поведением которого ведется наблюдение. В четверг утром, в самый разгар торговли на рынке, разразилась страшная гроза, пошел дождь с градом, и люди разбежались кто куда; две незнакомые женщины укрылись в его лавке. Ливень хлестал около часа, уличное движение замерло, и сам он появился у Ле Бука не в десять, а лишь в половине двенадцатого; там пахло мокрой шерстью.

— Привет, Фернан, — опять заставил он себя сказать как ни в чем не бывало и, заказав кофе, стал разворачивать сахар.

В тот же день около пяти к лавке подъехал полицейский на велосипеде и, поставив машину у тротуара, вошел внутрь.

— Вы Иона Мильк? — Иона кивнул, и тот протянул ему желтоватый конверт, а также блокнот, какие носят почтальоны, доставляющие заказную корреспонденцию. — Распишитесь здесь.