Он говорит: «Постой же, Рип, будет и на нашей улице праздник! Полно мучиться, не хочу больше. Коли счастье не дается в руки, я сам его возьму!» Я подумал, он это так со злости говорит. Мне и в голову не пришло, что он задумал что-нибудь серьезное. Я лег спать и расспрашивать его не стал. Только на другое утро просыпаюсь, смотрю – Моулди уж нет. Я удивился: он никогда не уходил, не сказавши мне. Я стал расспрашивать у всех знакомых.

Никто его не видел.

Я пошел на базар, и там нет Моулди! Вернулся домой часов в десять. Только спускаюсь по ступенькам, а мне один мальчик и говорит: «Ну, что, видел его? Каково… ему?» У меня так сердце и замерло. «Про кого ты это так говоришь?» – спрашиваю. «Да про твоего, – говорит, – товарища, про Моулди. Ведь он в больнице, разве ты не знал? Он полез за свинцом на крышу сарая, что на берегу, стал спускаться по трубе, да и свалился. Он переломал себе ноги и ребра. Едва ли доживет до завтра…»

Рипстон так увлекся своим рассказом, что не заметил, как поднялся занавес и началось представление.

Впрочем, первым номером программы был балет, до которого мой приятель был не охотник. Он отер слезы и продолжал свой рассказ:

– Я, конечно, сейчас же пошел в больницу, сказал привратнику, что я брат Моулди, тот меня впустил и велел мне спросить палату сестры Мелии. Я спросил.

Ко мне вышла сестра Мелия. «Вы, – говорит, – не Рипстон ли? Моулди все вас звал. Ему, бедняжке, уж не долго остается жить на свете». Она привела меня в комнату, где он лежал. Смотрю, его обмыли, одели в чистое платье. Он лежит такой бледный-бледный, а глаза у него стали такие большие, голубые. Я никогда прежде не замечал, что у Моулди голубые глаза. А он, как завидел меня, протянул мне руку. «Как я рад, – говорит, – Рип, что ты пришел! Я думал: так и умру, а тебя не увижу!» А я и сказать ему ничего не могу, Смиф, засело у меня что-то в горле, слова не дает выговорить. А Моулди все держит меня за руку.

Вдруг он крепко сжал мою руку, посмотрел на меня, кивнул мне головой и умер.

Слезы прервали речь Рипстона. Я в виде утешения сунул ему в руку большой апельсин; он несколько секунд с ожесточением сосал его и затем продолжал:

– Когда Моулди умер, его смерть так огорчила меня, что я сделался другим человеком. Я решил, что непременно переменю свою жизнь, не знал только, как мне это сделать, за что приняться. А тут, как нарочно, смотрю, на соседней койке тоже мальчишка сидит, В халате. Да только, видно, уже поправляется – веселый такой. «Ты что, – говорит, – брат, голову повесил? Ничего не поделаешь, все там будем». Сначала мне будто обидно показалось. А потом ничего, вижу, это он не со зла. Ну, разговорились мы. Он мне и рассказал, что служит на фабрике, ему там тачкой ногу придавило, ну, да ничего, на этот раз дешево отделался, зажило. Понравился он мне.

Сдружились мы. И так мне не захотелось одному под Арки возвращаться, что страсть. Я ему все рассказал. Он мне и говорит: «Не миновать тебе тюрьмы. Поступай-ка лучше к нам. Я тебя устрою».

Ну, и правда, устроил. Вот и вся моя история. Как-нибудь заходи к нам, посмотришь, как мы живем. Неказисто, конечно. А только ребята хорошие. А теперь ты про тебя расскажи. Тебе, видно, больше моего повезло? Я и забыл теперь, как прежде воришкой был. А ты?

У меня не хватило духу отвечать на его вопрос, и я только кивнул ему головой в виде согласия.

– Тебе это, должно быть, было легко, – сказал он, – тебе меньше пришлось меняться, чем Моулди и мне: ты ведь еще не привык воровать. Помню я, как нам с Моулди бывало смешно глядеть на тебя, когда ты принимаешься за воровство. Ты никогда не был настоящим вором, Смиф, у тебя и смелости не хватало. Я думаю, если бы не мы с Моулди, ты никогда не стал бы воровать.

– Может быть, – проговорил я.

– Тебе, я думаю, теперь приятно вспомнить, что ты не был таким воришкой, как мы с Моулди.

– Да, конечно, приятно. Смотри, Рип, какой славный танец!

– Да, отличный танец! А я все думаю, Смиф, как это хорошо, что мы встретились, когда оба переменились. Нам было бы совсем не так весело, если бы переменился только один из нас! Что, если бы я жил по-старому, а ты уже сделался бы честным? Ты, пожалуй, не захотел бы говорить со мной? А если бы ты заговорил, как бы я тебе отвечал? Я думаю, я скрыл бы от тебя, что я все еще воришка. Или я сказал бы тебе правду и стал бы насмехаться над тобой, что ты такой франт, такой важный.

Никогда в жизни не видал я Рипстона таким разговорчивым и откровенным. Каждое слово его было мне ножом в сердце. Последнее время совесть моя замолкла, но теперь Рипстон опять расшевелил ее.

Мое знакомство с ним и Моулди было совсем особенного рода, оно легче всякого другого могло превратиться в дружбу, Известие о смерти Моулди само по себе взволновало меня. Но главное, мой старый друг Рип, Рип, которого я любил гораздо больше Моулди, сделался честным, стал говорить как честный мальчик. Не понимая, что делает, он растравлял мою рану, и я чувствовал такой стыд, такое раскаяние, что готов был провалиться сквозь землю. В то же время я боялся, что Рипстон заметит мое смущение, и это еще больше увеличивало мои мучения. Страх мой оказался не напрасным. Представив, как бы мы встретились, если бы он остался воришкой, а я сделался честным мальчиком, мой старый товарищ развеселился. Толкая меня под бок, он с хохотом спрашивал: неужели мне не смешно? Мне нисколько не было смешно. Я не мог заставить себя не только засмеяться, но даже улыбнуться. Я смотрел прямо перед собой, сдвинув брови и стиснув зубы. Рипстон вдруг остановился, среди смеха.

– Что с тобой, Смиф? – спросил он, взяв меня за руку. – У тебя что-то неладно? Ты ведь служишь в магазине, это правда?

В эту минуту поднялся занавес, и началось представление новой пьесы, так что я мог оставить вопрос Рипа без ответа. Чтобы скрыть свое смущение, я принялся хлопать в ладоши и кричать «браво» вместе с остальной публикой.

Пьеса была необыкновенно интересна и трогательна. В ней изображалась вся жизнь одного очень несчастного человека. В первом действии он был еще крошечным ребенком и мать носила его на руках; отец его, злой, гадкий пьяница, требует денег у своей жены и колотит ее, когда она говорит, что у нее денег нет.

– Этак, Смиф, и у вас в доме бывало, – обратился ко мне Рипстон после первого действия. – Помнишь, ты рассказывал, как отец твой колотил твою мать?

– Помню, – отвечал я, и мне живо вспомнилась моя бедная мать.

– А хорошо иметь мать, Смиф, – продолжал Рипстон. – Ты, я думаю, очень жалеешь теперь, когда ты переменился, что у тебя нет настоящей матери? Мне так было хорошо, как я вернулся к своей старухе. Она меня обняла, да так крепко, что я думал – она меня задушит. И сама чуть не умерла от радости. Ах, что я тогда чувствовал, Смиф!

У меня навернулись слезы, мне хотелось во всем признаться Рипу. Только стыд удерживал меня, В эту минуту я от всей души презирал Гапкинса и не чувствовал ни малейшего желания вернуться к нему.

Во втором действии Френк – так звали ребенка – стал уже взрослым мальчиком. Мать его умирает, ему нечем похоронить ее, и он ворует, чтобы купить для нее гроб. За это его арестовывают и ведут в тюрьму.

В третьем действии он уже выпущен из тюрьмы, пирует с ворами и разбойниками. Им нечем заплатить за выпитое пиво, и он опять ворует. Его сажают в тюрьму и набивают на ноги железные кандалы.

В четвертом действии он работает на каторге вместе с другими ссыльными.

В пятом действии он отбыл срок и ищет работы, чтобы жить честным трудом. Но ничего не находит, Он встречает одного своего знакомого каторжника, который подговаривает его на какое-то дурное дело.

В шестом действии он вместе с каторжниками забирается в контору, убивает сторожа и похищает все деньги. Полиция застигла их на месте. Каторжник бежит, а Френка снова сажают в тюрьму.

В седьмом действии Френк сидит в тюрьме, закованный в цепи.

Он раскаивается в своих дурных поступках и страшно мучается. Вдруг он видит во сне свою мать; она утешает и ободряет его; он плачет и идет на казнь спокойно, без всякого отчаяния. В это время развертывается бумага, на которой крупными буквами написано: «Любовь матери бесконечна».