– Выходит, куда ни сунься, везде свои любимчики. Взять хотя бы мсье Ле Кутелье в школе: его драгоценный Колен всегда на первой парте, рядышком с печкой. А я знай себе стою в углу, да еще руки за спиной. А что я такого сделал? Ничего.

– Не преувеличивай, – сказал Колен, и уголки его губ поползли вверх. – Кутелье, если память мне не изменяет, ставил тебя в угол, когда ты на уроках играл в карманный бильярд. – Все так и грохнули при этом воспоминании. – И руки за спиной он заставлял тебя держать все по той же причине, – уточнил Колен.

– И все-таки, когда на тебя валятся все шишки, хочешь не хочешь, а это озлобляет. Ведь вот этот несчастный Каин только и знал, что растить морковку и таскать ее богу. И накось, на нее даже не взглянули. А это доказывает, – добавил он с горечью, – что власти и тогда не интересовались сельским хозяйством.

И хотя властей на земле уже больше не существовало, замечание Пейсу встретило общее одобрение. Наконец вновь воцарилась тишина и я смог продолжить чтение. Но когда я дошел до места, где Каин познал свою жену и она родила ему сына Еноха, чтение прервала Мену.

– Откудова она взялась, эта самая? – спросила она с живостью. Мену сидела за моей спиной на приступке камина, задремавший Момо-напротив нее. Я оглянулся на нее через плечо.

– Кто эта самая?

– Жена Каина. Все озадаченно переглянулись.

– Может, господь где-нибудь изготовил еще одного Адама и Еву.

– Нет, нет, – заявил наш ортодоксальный Мейсонье, – тогда об этом было бы в книге.

– Значит, выходит, что это его родная сестра, что ли? – спросил Колен.

– Чья еще сестра? – заинтересовался Пейсу, уставившись на него.

– Сестра Каина.

Взглянув на Колена, Пейсу замолк.

– А куда ему было деться? – заключила Мену.

– Ну, знаешь! – протянул Пейсу. Все ненадолго замолкли.

Каждый с чисто галльской развязностью мог бы сказать многое, но странное дело, у всех словно язык к небу прилип при мысли об этом кровосмесительстве. Может быть, потому, что и у нас в деревнях такое случается.

Я снова начал читать, но чтение скоро прервалось.

– Енох, – вдруг заметил Пейсу, – это еврейское имя, – и добавил авторитетным тоном человека, осведомленного в таких делах: – На военной службе у меня был один дружок, его Енохом звали, еврей был.

– Что ж тут удивительного? – сказал Колен.

– Как что? – спросил Пейсу и, снова весь подавшись вперед, посмотрел на Колена.

– Да ведь родители Еноха были евреи!

– Евреи? – переспросил Пейсу, вытаращив глаза и растопырив на коленях свои здоровенные пальцы.

– И дедушка и бабушка тоже.

– Как! – воскликнул Пейсу. – Адам и Ева евреи были?

– А то как же?

У Пейсу отвалилась челюсть, с минуту он сидел неподвижно, уставившись на Колена.

– Но ведь мы-то произошли от Адама и Евы?

– Ну да!

– Тогда, значит, и мы евреи?

– Конечно, – невозмутимо ответил Колен.

Пейсу бессильно откинулся на спинку стула.

– Вот бы уж чего никогда не подумал!

Переживая это открытие, он, должно быть, и тут искал какой-то подвох, подозревая, что его снова в чем-то обошли, потому что спустя некоторое время с возмущением воскликнул:

– Тогда почему же евреи считают, что они больше евреи, чем мы?

Все, кроме Тома, так и грохнули. Глядя, как он сидит вот так, в полном молчании, скрестив руки, уткнув в грудь подбородок и вытянув перед собой ноги, я понимал, насколько ему были неинтересны наши разговоры, как, впрочем, и само порождавшее их чтение. Думаю, он уходил бы сразу после ужина спать, не будь у него той же потребности, что и у всех нас, в капельке человеческого тепла после трудового дня.

То, что мы иногда смеялись во время наших сборищ, поначалу меня удивляло. Но потом я вспомнил, как рассказывал дядя о таких же вот вечерах, когда они собирались все вместе в немецком лагере для военнопленных: «Ты не думай, Эмманюэль, что, когда в Восточной Пруссии мы сидели вокруг печурки, мы ныли да плакались на свою судьбу. Ничуть не бывало. Фрицы диву давались, глядя, как мы веселимся. Бывало, поем, хохочем, анекдоты рассказываем. А на сердце, понимаешь, Эмманюэль, кошки скребут. Веселье-то было монастырское. А за ним пустота. И все же, когда рядом товарищи, это большая подмога».

Да, веселье монастырское. Именно это слово приходило мне в голову, когда с томом Библии на коленях я слушал споры своих товарищей. И так как у меня снова закоченел левый бок (ну и холодище в мае месяце!), я встал и перекочевал вместе со своей табуреткой и книгой к другой консоли, но усидеть там долго не смог, рядом со мной оказался Момо, а близ очага исходящий от него запах был настолько нестерпимым, что меня начало мутить. Я подумал, что завтра же надо поговорить с Мену и провернуть операцию с его купанием.

На стене позади моих товарищей плясали их огромные тени, наползая на потолочные балки. Я не мог видеть глубины залы, она была слишком велика, но слева от меня вспышки пламени освещали стену каменной кладки между двумя окнами в свинцовых переплетах, всю увешанную холодным оружием. За спиной Пейсу тянулся наш длинный стол, до блеска натертый Мену, справа возвышались пузатые комоды, вывезенные из «Большой Риги». Под ногами-широкие каменные плиты, они же служили и сводом подвала.

Строгое убранство: каменный пол, каменные стены, никаких штор, никаких ковров, ничего мягкого, уютного, что бы говорило о присутствии женщины в доме. Жилище одиноких, бездетных мужчин, ожидающих смерти. Некое аббатство или монастырь. Со всеми его атрибутами: работой, «весельем», благочестивым чтением вслух.

Не знаю почему, но сразу же после разговора о евреях, «считающих себя евреями больше, чем мы», речь зашла о том, как выяснить, выжил ли кто-нибудь в Ла-Роке. Мы говорили об этом каждый вечер. Строили планы, собирались вскоре отправиться туда, хотя знали, что это будет нелегкое дело. С величайшим трудом мы расчистили дорогу, ведущую из Мальвиля в Мальжак, от стволов деревьев, поваленных взрывом. А дорога между Мальвилем и Ла-Роком все пятнадцать километров шла по холмистой местности, заросшей каштановыми лесами. И по тому ничтожному отрезку, который мы видели, можно было представить себе, насколько велики были завалы, а у нас кончился последний газолин, и мы не могли пустить трактор для расчистки. В прежнее время требовалось не меньше трех часов, чтобы добраться пешком до Ла-Рока. Если пробиваться туда через все завалы, нам понадобится целый день и еще день, чтобы вернуться обратно, то есть сорок восемь часов, а мы не могли позволить себе такой роскоши, пока не засеем поле.

По крайней мере я всех убеждал в этом. Держа объемистый том на коленях, я молча слушал своих приятелей. Я сам заронил надежду, что в Ла-Роке выжили люди. И оттого, что мы говорили об этом целыми вечерами, мое робкое предположение превратилось в реальность. Но чем реальнее становилась для них эта надежда, тем несбыточнее казалась она мне. Я не пытался ускорить экспедицию в Ла-Рок. Как раз наоборот. Пока Мейсонье и Колен сооружали свой плуг, я предпочитал сидеть в Мальвиле и вместе с Пейсу и Тома вытаскивать гвозди из старых досок и раскладывать их по секциям стеллажа.

Я прекрасно понимал, что сдаюсь, отступаю от своих принципов. С каждым днем я тупел и чувствовал себя уже почти монахом. И вот сейчас, слушая краешком уха эти разговоры, верный своей тактике-тактике перемежающегося внимания, я, прижавшись затылком к каменному цоколю камина, спрашивал себя, что изменилось бы, будь я действительно верующим. О, безусловно, это лишь поставило бы передо мной новые проблемы, в частности-как мог всевышний допустить, чтобы им же созданный человек разрушил творение рук его? Но даже если отбросить, так сказать, всю философскую сторону вопроса, смогла бы вера по крайней мере хоть согреть мне сердце? Не знаю. Не думаю. Все-таки это очень далеко от меня. И уж слишком абстрактно. Помыслы мои обращены отнюдь не к богу.

Меня преследуют два, навязчивые до бреда, образа. Один вполне жизненный, сознательно вызываемый мною в бессонные ночи, другой – не зависящий от меня, являющийся только во сне. Когда я лежу без сна, прижавшись к матрасу всем телом, каждой его клеточкой, грудью, бедрами, животом, я взываю к Биргитте. И когда она наконец обретает плоть и я ощущаю ее всю – живую, горячую, я набрасываюсь на нее, осыпаю неистовыми поцелуями, впиваюсь зубами в ее атласную кожу. Нет, я не просто кусаю, я поглощаю ее всю, пью ее, ем. Потому-то, должно быть, она так быстро и исчезает и с каждым разом мне все труднее вызвать ее образ.