Мы с Мейсонье переводим взгляд на окно. Тьма за окном сгущается все сильнее, если это только возможно. Голый, почерневший холм, возвышающийся по ту сторону Рюны, с тремя искореженными деревьями на вершине, сильно смахивает сейчас на Голгофу, окутанную зловещим мраком. Мутный свет, падающий откуда-то сзади, подчеркивает его контуры, окруженные белесоватой полоской. Сам холм сейчас на фоне почерневшего неба кажется антрацитовым, а над ним громоздятся друг на друга мрачные темно-лиловые тучи, местами прорезанные более светлыми дорожками. Вся эта картина меняется с каждой минутой, становясь все более грозной. Она словно гипнотизирует меня. Странная вещь – я не молюсь, не внимаю словам Фюльбера и тем не менее в моем сознании устанавливается некая связь между тем, что я вижу, и тем, о чем поет его голос. В этот миг я забываю, что передо мною Фюльбер – проходимец и лжец, для меня существует лишь его голос. Мессу, хотя я и не слушаю ее, этот лжесвященник служит великолепно, проникновенно, с большим подъемом. Я догадываюсь, о чем он говорит, ведь две тысячи лет назад люди переживали тот же ужас, что и мы, не сводящие сейчас глаз с окон.

Тучи опустились так низко, стали такими черными, что я больше не сомневаюсь: сейчас хлынет дождь. Минуты, предшествующие этому, кажутся бесконечными. А дождь не спешит! И ожидание превращается в настоящую пытку, я хочу теперь только одного: пусть поскорее разразится ливень, пусть покончит с нами, пусть счетчик Гейгера вынесет нам смертный приговор. Я бросаю взгляд на Мейсонье, сидящего рядом со мной, и замечаю, как на его худой шее судорожно ходит кадык. Это он старается проглотить слюну. Его стул сдвинут немного назад из общего ряда, и я вижу профиль Тома, он с трудом расклеивает губы, облизывает их кончиком языка. Я знаю, что не только у меня струится сейчас между лопаток пот, не только у меня взмокли ладони. Мы все в одинаковом состоянии! Будь у меня более тонкий нюх, возможно я уловил бы запах страха, его испарений, исходящий от одиннадцати застывших в ужасе тел.

До меня по-прежнему доносится только голос Фюльбера, какие-то разрозненные звуки, но не слова, я даже не пытаюсь вникнуть в их смысл. Зато я слышу, как этот прекрасный, полный благородства баритон тускнеет и начинает слегка дрожать. Выходит, что и с Фюльбером у нас есть что-то общее. Мне хочется сказать ему об этом. Сказать, что все его происки, ненависть уже ни к чему, что сейчас хлынет смертоносный дождь и примирит всех нас, мы даже знаем, какой ценой.

И когда наконец дождь разразился, – дождь, которого мы так напряженно ждали, было это как удар электрического тока, мы все так и подскочили на месте, а затем воцарилась мертвая тишина. Голос Фюльбера утратил свой бархатный тембр, теперь он звучит хрипло, с надрывом, но все-таки звучит. Фюльберу не откажешь в мужестве и даже, как мне сейчас кажется, в вере. Позже у меня возникла мысль, что этот самозванец и лжец, в сущности, не нашел истинного своего призвания. Дождь с такой яростью, с такой неистовой и злобной силой колотит по стеклам, что временами голос Фюльбера исчезает в страшном грохоте. И хотя этот голос стал теперь совсем слабым, я изо всех сил цепляюсь за него, он словно нить, за которую я держусь в темноте. А тьма все сгущается, кажется, еще никогда не было такого мрака, хотя оба окна побелели от дождя.

Зала освещается только двумя толстыми свечами, и пламя их колеблет ветер, прорывающийся сквозь щели в окнах и дверях. На стену падает гигантская тень Фюльбера. Слабые отблески огня скользят по острию шпаг и алебард, все так зловеще, так мрачно, и мне чудится, будто все мы, одиннадцать человек, забились в какую-то катакомбу, надеясь укрыться от смерти, а она надвигается на нас сверху, надвигается со всех сторон.

На минуту дождь притих, и тут же первая молния озарила оба окна, а где-то восточнее холма за Рюной прокатились раскаты грома. Я слишком хорошо знаю, что такое грозы в наших местах: они здесь бывают страшны. С самого детства я испытываю перед ними ужас. С возрастом я не то чтобы научился побеждать, но хотя бы скрывать тот страх, который они мне внушают. Сегодня к этому страху добавляется еще и чисто физиологическое потрясение, я с трудом сдерживаю дрожь в руках, глядя, как зигзаги молний освещают обрубки деревьев на вершине холма, и дожидаясь, когда следом за ними раздастся оглушительный громовой раскат. К тому же поднимается сумасшедший ветер. Восточный ветер. Я всегда узнавал его по звуку, напоминавшему крик совы, когда он врывался под своды полуразрушенной мансарды, где я думал устроить себе контору, по тому, как, налетая, сотрясал он окна и двери и завывал в расщелинах скал. Дождь, вновь припустил, и ветер с яростью швырял о стекла тысячи водяных стрел. Казалось, еще немного – и они разлетятся на куски. Все это происходит за спиной Фюльбера, он, должно быть, испытывает то же самое, что и я, потому что временами втягивает шею и весь напрягается, будто только и ждет, что ураган обрушится на него. Однако между двумя ужасающими раскатами грома я снова слышу его голос.

Я засовываю руки в карманы и выпрямляюсь на стуле. Молнии приближаются методично и жестоко. Гром уже не грохочет, он просто взрывается. Можно подумать, что Мальвиль стал мишенью, молнии обстреливают его круговым огнем, словно снаряды на артиллерийских стрельбищах, прежде чем прямым попаданием уничтожить цель. На черном небе больше не видно ни белых зигзагов, ни ломаных стрел, ни сумасшедших росчерков, но в окнах то и дело вспыхивает ослепительное холодное сияние, а затем следует сухой мощный удар, похожий на разрыв снаряда. Сила грохота уже непереносима для человеческого слуха. Хочется сорваться с места, бежать, укрыться от него. В короткие мгновения затишья между двумя разрывами, когда гроза вроде бы ослабевает, попрежнему звучит голос Фюльбера, и, хотя теперь он стал слабым, дрожит и меркнет, как пламя свечи, он – единственная моя опора. Вдруг поблизости я слышу какое-то странное глухое завывание и, хотя я тяну вперед шею, не сразу понимаю, что это скулит Момо, уткнувшись большой косматой головой в высохшую грудь матери, а Мену, стараясь защитить сына, прикрывает его своими костлявыми руками.

Неожиданно гроза отступает. Вдали еще слышатся раскаты грома, но по сравнению с прежними они даже как-то успокаивают. Они откатываются все дальше, и все больше становятся интервалы между ними. Зато порывы шквального ветра теперь достигают апогея. Я чувствую, как кто-то касается моего локтя. Это Мейсонье. Я оборачиваюсь и, словно загипнотизированный, не могу оторвать глаз от его шеи, где тяжело ходит кадык, пока он пытается мне что-то сказать. Но я не улавливаю ни единого звука. Наклонившись, я прижимаюсь ухом к его губам и только тогда понимаю: Тома хочет с тобой поговорить. Так как я стою, мы повторяем все действия сидящих в первом ряду, следом за ними мы встаем и садимся, – я прохожу перед Мейсонье, приближаюсь к Тома и трогаю его за плечо. Он снова с трудом разлепляет губы, и я вижу, как густая, запекшаяся слюна тянется между ними, пока он говорит: когда дождь кончится, пойду посмотрю... Я киваю в знак согласия и возвращаюсь на свое место. Почему он решил мне сообщить об этом? Это, по-моему, само собой разумеется. Ведь я же не рассчитываю, что он полезет под дождь, который (теперь я ничуть в том не сомневаюсь) несет с собой гибельную пыль. Поднявшийся во мне ужас настолько велик, что он убивает малейшую надежду.

Хотя в оба окна по-прежнему хлещет ливень, но странно, теперь они кажутся светлее, чем раньше. Можно подумать, нас освещает пелена дождя. Потому что за окнами нет ничего, кроме этой белесой пелены. У меня мелькает идиотская мысль, что, наверно, ливневые потоки затопили маленькую долину Рюны и поднявшаяся вода подмыла нашу скалу. С удивлением я замечаю – хотя и не могу осознать, что происходит, – как стакан с вином и тарелка с нарезанными ломтиками хлеба переходят из рук в руки. Вижу, как Тома и Мейсонье отпивают по очереди из стакана, и лишь тогда по мере собственного удивления догадываюсь, что они, сами того не ведая, только что приняли святое причастие. Конечно, им было так приятно смочить глотком вина пересохший рот. Но они, видимо, тоже поняли, какое вино им довелось пригубить, и тут же спохватились, так как вместе со стаканом передают мне и тарелку с хлебом, до которого даже не дотронулись.