Заметил я также, что и наши движения стали более замедленными. Они как бы приспособились к новому ритму жизни. С лошади ведь слезают не так, как выскакивают из машины. Тут не приходится хлопать дверцей, а потом, заслышав телефонный звонок, через три ступеньки взлетать по лестнице, чтобы поскорее схватить трубку. Я спешиваюсь у входа, веду Амаранту в ее стойло, расседлываю и жду, пока она хорошенько обсохнет, чтобы ее почистить и напоить. На это уходит минут тридцать, не меньше.

Возможно, жизнь стала короче, потому что исчезла медицина. Но поскольку мы стали жить медленнее, поскольку дни и годы не проносятся стремительно мимо нас – словом, поскольку у нас появилось время жить, – так ли уж много мы потеряли?

Даже отношения с людьми заметно обогатились от этой неторопливости. Стоит только сравнить! Вот, например, Жермен, бедняга Жермен, который умер у нас на глазах в День происшествия. Много лет он был моим ближайшим помощником, а я его, можно сказать, не знал, хуже того, знал ровно настолько, чтобы использовать. Отвратительное слово «использовать», когда речь идет о живом человеке. Но я был как все, мне было некогда. Вечно одно и то же: телефон, письма, машина, ежегодные аукционы верховых лошадей в больших городах, бухгалтерские ведомости, писанина, налоговый инспектор... При таком ритме жизни человеческие отношения исчезают.

В начале августа к нам в гости пожаловал старик Пужес. Выехал из Ла-Рока просто покататься на велосипеде, как и каждый день, и добрался до нас. Не могу не отметить спортивной выдержки этого семидесятипятилетнего старикана – тридцать километров туда и обратно по мерзкой дороге, чтобы выпить два стаканчика вина! На мой взгляд, он их честно заработал. Но нельзя сказать, что Мену приняла его с распростертыми объятиями. Я взял бутылку у нее из рук, а ее отослал в дом.

– Чего я ей сделал? – жалобно спросил Пужес, подкручивая кончики висячих усов.

– Да ничего, не обращай внимания, – сказал я. – Бабьи штучки!

На самом-то деле я прекрасно знал, за что именно его не любит Мену: сорок семь лет назад Пужес завлек ее покойного мужа к Аделаиде – как известно, это отразилось на семейном мире родителей Момо и на кличках, которые она давала своим свиньям. Полстолетия не смягчили обиды Мену.

– И как у тебя духу только хватает принимать этакое отребье? – сказала она мне перед ужином. – Бездельник, пьяница и ходок.

– Ну, ну, Мену, ходить теперь ему, бедняге, не к кому – разве что кататься на велосипеде. А пьет он не больше тебя.

Пужес сообщил мне ларокезские новости. В воскресенье в часовне Фюльбер объявил прихожанам во время проповеди о моем двурушничестве, как он выразился, и прошелся по адресу Кати.

– Я-то сразу смекнул – это он просто подначивает. Спасибо, возле Марселя Жюдит сидела: они, сдается мне, ладят между собой. В общем, как увидела она, что Марсель весь даже побагровел, положила она свою ручищу ему на руку, а сама повернулась к Фюльберу и говорит ему, это посреди проповеди-то: «Извините, мол, господин кюре, но я в церковь пришла слушать о госдоде боге, а не о ваших с мсье Контом личных распрях из-за некой молодой особы». Ты же знаешь, как она говорит – как печатает. Вроде бы вежливо, а голос чисто генеральский. Ну, твое здоровье.

– И твое.

– На другое утро он ей паек урезал. А она возьми и обойди весь город со своим пайком, всем его показывает, а потом говорит Фабрелатру: «Вот что, мсье Фабрелатр, передайте господину кюре мою благодарность за то, что он заставил меня попоститься. Но если завтра я не получу такого пайка, как все, я пойду просить милостыню в Мальвиль». И что бы ты думал, Эмманюэль? На другой день она получила паек, как и все.

– Выходит, иной раз оно не повредит быть похрабрее, – заметил я, поглядывая на Пужеса.

– Само собой, само собой, – уклончиво отозвался Пужес, вынимая из кармана платок и тщательно обтирая свои длинные пожелтевшие усы.

Обтирал он их, сказал бы я, не только опрятности ради. Но и чтобы дать мне понять – стакан его пуст. Я снова налил ему до краев. Потом коротким щелчком загнал пробку в горлышко. Больше, мол, не рассчитывай.

Потягивая первый стакан, Пужес поддерживал со мной беседу. Но смакуя второй, как видно, решил, что расплатился со мной достаточно щедро. И замолчал. Второй стакан – это, так сказать, угощение на даровщинку, как у Аделаиды. Тут неуместна мирская суета... Воспользовавшись его молчанием, я написал несколько строк Марселю – Пужес опустит письмо в почтовый ящик и шепнет словечко Марселю. Так он не навлечет на себя никаких подозрений. В письме я дал совет Марселю организовать две оппозиции – одну, направленную против Фюльбера, открытую и вежливую, ее будет вести Жюдит. Другую против Фабрелатра – тайную и оскорбительную.

Из всех нас прав оказался Пейсу. Именно он утверждал, что рюнские хлеба «наверстают свое». Пятнадцатого августа – правда, с большим запозданием – хлеба заколосились, к двадцать пятому налились, а вскоре как-то к вечеру на полосе, самой близкой к Рюне, тот же Пейсу обнаружил сломанные стебли, обглоданные колосья и следы чьих-то лап.

– Это барсук, – сказал он. – И большой к тому же. Смотри, как широко расставляет лапы.

– Барсук ест кукурузу, – возразил Колен. – Или виноград.

Пейсу пожал плечами.

– Даже спорить неохота, – ответил он, вступая в спор. – Пошевели мозгами – кукурузы-то нет! Этот поганец во время взрыва укрылся, видно, в своей норе. А барсучьи норы, знаешь, какие глубокие.

– А что же он с тех пор ел? – спросил Жаке.

– Он не ел, а спал.

Пейсу прав, подумал я. Правда, в наших краях, где холода умеренные, а пищу добывать легко, барсуки давно уже не впадают в зимнюю спячку. Но, как видно, у них сохранилась способность в голодные времена дремать в глубине норы, понемногу расходуя запасы подкожного жира и ожидая наступления лучших дней.

Собрали военный совет. Раньше крестьяне, чтобы отпугнуть барсука, довольствовались тем, что жгли костры на краю пашни. Но сейчас наше мстительное чувство этим удовлетвориться не могло. Мы хотели не отпугнуть, а уничтожить этого подлого зверя. Вековая ненависть крестьянина к тому, кто грозит его урожаю, с небывалой силой охватила наши сердца.

На склоне холма по ту сторону Рюны шагах в двадцати от засеянного участка мы вырыли небольшую яму и покрыли ее навесом на четырех столбах. Навес не только служил прикрытием стрелку, он защищал также от дождя и ветра. И Мейсонье, который разработал план нашей засады, внес сверх того еще кое-какие усовершенствования – устлал дно траншеи плотным решетчатым настилом, чтобы уберечь нас от сырости.

– Сквозь резиновые сапоги, даже самые толстые, – пояснил он, – сырость все равно до костей пробирает.

Разбились на пары, чтобы нести ночное дежурство в нашей маленькой землянке, дежурили даже женщины, во всяком случае молодые, которые за эти два месяца выучились неплохо стрелять. Кати, конечно, попала в пару с Тома. Я думал, что Мьетта выберет меня, но она выбрала Жаке. Поскольку Жаке отпал, Пейсу выбрал Колена, а я – Мейсонье. Эвелина устроила мне сцену – Мьетта, как видно, это и предвидела, – потребовав, чтобы я брал и ее с собой на дежурство, и, так как я поначалу решительно отказался, объявила голодовку – пришлось уступить.

Прошла неделя. Никаких следов барсука. Хотя сам он распространяет страшное зловоние, но, должно быть, обоняние у него острое, и он нас учуял. Впрочем, с его точки зрения, это мы, наверное, смердим. Так или иначе дежурства продолжались.

Время текло медленно, как река. Я проснулся на заре, разбуженный первыми лучами. С тех пор как установилась погода, я не закрывал окон. Мне нравилось, проснувшись по утрам, смотреть, как зеленеет лежащий напротив холм. Невероятно! Кто бы мог подумать еще два месяца назад, что мы будем любоваться травой, листвой – правда не на деревьях, они в большинстве погибли, – но зато бесчисленные маленькие кустики, воспользовавшись гибелью своих гигантов-соседей, стали бурно разрастаться. Потом я перевел взгляд на Эвелину, спавшую на диване Тома. Введенная нами система, по которой за каждый съеденный ею кусок хлеба и глоток молока я расплачивался гостеприимством, привела к тому, что, допущенная в мою спальню на одну ночь, Эвелина прожила в ней два месяца. Но я не решался расторгнуть наш договор, потому что он, несомненно, пошел ей на пользу. На щеках заиграл румянец, лицо округлилось, появились мускулы. И хотя вопреки моим предсказаниям ее грудь по-прежнему была плоской, гимнастика укрепила мышцы грудной клетки: Эвелина быстрее всех научилась ездить верхом, потому что бесстрашно и легко вскакивала в седло, колотила маленькими ступнями по бокам лошади, чтобы поднять ее в галоп, и светлые косы летели за ней по ветру. Это я велел ей заплетать косы во время уроков верховой езды, с тех пор как однажды, садясь на Моргану, она подняла правую руку, чтобы откинуть назад свои длинные волосы, и Моргана начала выделывать головокружительные скачки, так что Эвелина вылетела из седла прямо в кусты, к счастью, не причинив себе вреда.