Если в конце двадцатых годов Сент–Экзюпери был романистом, писавшим о линии, то в тридцатые он становится ее неутомимым летописцем и создает золотую легенду о подвигах своих товарищей, которые торили и пролагали небесные пути. В бесконечном припоминании, конечно же, не лишенном повторов, но проникнутом живой связью со своим временем, Сент–Экзюпери черпает материал для своих размышлений о моральных проблемах, нащупывает ответы на вопросы, которые не дают ему покоя: как прожить свою человеческую жизнь со смыслом? Что нужно сделать, чтобы на земле можно было жить по–человечески? Он осмысляет прожитое, и эту своего рода «паузу» завершат «Планета людей» и «Военный летчик». «Пауза» была нелегким периодом в жизни писателя, но во время нее вызрели два его шедевра. Все статьи, заметки, наброски этого периода, в том числе и публикуемые сейчас, отмечены неким родством, их роднит, по замечанию Нелли де Вогюэ, «упорное стремление автора извлечь из самых разных фактов один и тот же урок».

Вот почему не нужно удивляться, находя во вновь опубликованных текстах мотивы, эпизоды, темы, размышления, уже встречавшиеся в других произведениях, написанных Сент–Экзюпери. Так, например, описание плато в Сахаре между Кап–Джуби и Сиснеросом и метеоритов, лежащих на толще спрессованных ракушек, появится сначала в четвертом очерке серии «Полеты и посадки», опубликованном в «Пари суар» («Вечерний Париж») в конце 1938 года, а потом, через год, в «Планете людей» (глава «Самолет и планета»). Рассказ о ночи, проведенной в форте, который охраняет старый сержант и пятнадцать сенегальцев, был опубликован сначала в «Марианне» в 1932 году («Пилот на линии»), потом в другом варианте в «Пари Суар» («Полеты и посадки»), а затем в третьей версии в «Планете людей» («В пустыне»). А впервые Сент–Экзюпери напишет об этой ночи в письме к Анри де Сегоню от 14 февраля 1927 года из Дакара. Что касается фрагмента о детских играх «Шевалье Аклен» и «Колдунья», то они возвращают нас к великолепным страницам из «Военного летчика», когда пилот группы 2/33 в разгар войны, которая охватила Францию, вспоминает о своем детстве и няньке из Тироля по имени Паула. Если мы будем перечитывать письма и произведения Сент–Экзюпери, мы найдем сотни соответствий с вновь опубликованными фрагментами.

То же можно сказать и о размышлениях относительно писательства и литературы, эхо которых мы найдем в «Пилоте», где ведется речь в том числе и о том, каким образом адекватно передать опыт, почерпнутый в полете (особом времени, когда человек управляет самолетом, а значит, воспринимает тысячи нюансов поведения мотора, расшифровывает тайные сообщения звездного неба и земли, над которой летит). Сент–Экзюпери ведет здесь подспудную полемику с критиком, который заподозрил, прочитав «Ночной полет», что автор выдумывает свои состояния. Счел, что писать правдиво о своем ремесле невозможно, так как реальность ремесла и реальность литературы лежат в совершенно разных плоскостях. Пытаться совместить эти плоскости — значит лишить себя той и другой. Фальсифицировать отношения с вещами, людьми, словами…

Эта точка зрения совершенно неприемлема для молодого писателя. Воодушевленный страстью к своему ремеслу, он ищет и находит свой оригинальный голос, благодаря особенностям своего ремесла, благодаря своему участию в событиях, которые он описывает. Неужели только слепой Гомер способен описать Троянскую войну?

Анализ стиля Поля Морана, писателя, ставшего в каком–то смысле воплощением литературного модернизма, явления по сути своей космополитического (хотя автор «Планеты людей» не ощущает себя причастным к подобному универсализму), помогает Сент–Экзюнери прояснить свою писательскую позицию. На этом анализе он строит свою защиту. Впервые он воспользовался таким анализом в письме к одному из своих друзей, критику Вонжамену Кремьё, написанном в ноябре 1931 года. Сент–Экзюпери разбирает фрагмент первого романа Морана «Льюис и Ирен» (1924): «Мне кажется произвольным образ М. «автобусное желе“, предназначение которого передать пробку на дороге. Хватило бы и «пробки“. Что прибавит мне в данном случае холод, липкость и эластичность желе? Неужели вы думаете, что шофер такси, утомленный за день бесконечными пробками, увидит их во сне в виде желе? Скорее он увидит их в виде куч из камней. И этот образ мне кажется более литературным и точным, чем образ, сплетенный из одних слов. Образ должен опираться на личностное видение и ощущения, только тогда он может присниться».

Образы прозы Сент–Экзюнери не несут в себе ничего искусственного, они органично вырастают из ощущений пилота, они порождения его плоти и крови. В этом их правомерность и убедительность. Образ — это непосредственная передача, более правдивая, адекватная, полная, чем любое объяснение». Сент–Экзюпери называет образное мышление символическим, отличая его от аналитического, технического и литературного. Образ вбирает в себя все, он не обманывает. Он подлинность эмоции, вылившейся в слова. Летчик, который не обладает даром слова, тоже признает его своим, не ощущая в нем фальши. Образ–символ не имеет отношения к литературе, если литературу (читать продуктом мастерской, где занимаются искусством словоплетения и смыслоплетения. Если не искать в литературе связи с действительностью, с жизненным опытом, если считать, что для литературы не нужна правда, а достаточно правдоподобия. Сент–Экзюпери иллюстрирует свою мысль образом летчика, раскачивающеюся на трапеции среди звезд, и в письме к Бенжамену Кромке, и в «Пилоте».

Сент–Экзюпери вновь и вновь возвращается к этим размышлениям, невольно свидетельствуя, как глубоко задела его критика. Он возвращается к ним, повторяя вновь и вновь свои доводы, словно меняет повязки на ране. Отзвуки их есть даже в «Письме к заложнику», но эти страницы, написанные в 1941–1942 гг. в Нью–Йорке, Сент–Экзюпери не включил в окончательный текст. Он сравнивал стиль Леона Верта и Поля Морит: «Современные мы возненавидим фальшь какого–нибудь Морана, который ловчит, искажая суть вещей, не имея другой цели, как только привлечь внимание к искусному в манипуляциях автору. Но зато мы с жадностью ребятишек, столпившихся вокруг плотника, будем смотреть, как работает Верт. Вот она, доска. Простая и совершенная. Каждое движение плотника — забота о доске. Разве суетится плотник, стараясь, чтобы на него посмотрели?» Свой вывод Сент–Экзюнери обобщает, относя ко всей «романской» литературе, по его мнению, ее творцы слишком заняты самоанализом. Прочитав с большим удовольствием «Нимфу с верным сердцем» Маргарет Кеннеди, он подводит такой итог: «Они (писатели) не удосуживаются спрятаться за своими героями. Любая «романская» книга — это портрет автора. Она всегда самоочищение, если пользоваться понятиями Фрейда».

Читая письма Сент–Экзюпери к его родственнице, Ивонне де Лестранж, которая дружила с Андре Жидом, мы с особенной остротой понимаем, что его размышления как о прошлом, так и о своем месте в литературе порождены глубокой душевной травмой, тоской, которая гнездится в душе. В письме от И сентября 1931 года из Сент–Этьена он признается Ивонне, что не испытал особой радости, вновь оказавшись в Сахаре, поскольку не поглощен целиком и полностью своей работой и делами местных жителей. Он уже не способен чувствовать себя заодно с племенем, которое живет рядом, а когда–то он так любил чаепитие в шатрах соседей–мавров. Теперь ничего его здесь не радует, и он пытается понять, что же произошло и что такое, собственно, путешествие — что, кроме зрелищной экзотики, может быть в нем полезного и плодотворного. «Мне кажется, чтобы почувствовать страну, народ, среду, нужно принять местный уклад, обычаи. Только они укореняют. Тоскливо жить вне общепринятых условностей, тебя словно бы лишают реальности». Восприимчивый, вбирающий, Сент–Экзюпери, попав в Сахару в первый раз, жил в соответствии с чужим укладом и точно так же осваивал потом стиль жизни Южной Америки. Но, вернувшись в Африку, когда сама профессиональная деятельность стала менее интересной, он уже не ощутил былого обаяния пустыни, не счел нужным жить жизнью местных племен, не вменил себе в обязанность соблюдение их условностей. То же самое переживают вернувшиеся на родину изгнанники и те, кто очень долго путешествовал: их радостно изумляют полузабытые обычаи, а заботы близких или соотечественников совсем не близки. В яблоко проник червячок. Отправившийся в путешествие лишился под ногами почвы; вернувшись, он не сможет ощущать своими своих. «Это особенно чувствуется, когда возвращаешься в Париж. Моран становится очень Мораном (и это неприятно). Жироду очень Жироду (что, собственно, не так уж важно). И очевидно, совершенно очевидно, очевидно до зубной боли, что, открыв что–нибудь из Анри Бордо, наткнешься на страшную глупость. Ты как будто в аптеке, где давно изучил все этикетки. Уже знаешь заранее, что будешь пить. И пить не хочется. И это несправедливо. Ты бы ничего этого не замечал, если бы не двигался с места». Интересно, что делает Моран в размышлении об изгнаннике. И откуда там взялся Анри Бордо? Наверное, Моран упомянут потому, что его стиль и мода на него кажутся Сент–Экзюпери проявлением конформизма, потому что сам он решил не иметь ничего общего с подобной литературой. Вопреки претензии на новизну, язык этой литературы стал уже общепринятым, и он его отвергает, не хочет принять его, признать своим. И ощущает себя изгнанником вдвойне — выбрав жизнь странника, он отлучил себя от своей среды, а от коллег по литературе отлучен тем, что не признает их язык своим. И второе свое изгнанничество он ощущает тем острее, чем чаще ему дают его почувствовать.