И когда я рассказываю о взлете, я ведь тоже хочу поделиться своими ощущениями.

Итак, я продвигался вперед, но движения не чувствовал и судил о нем косвенно, лишь по отвлеченным значкам, и мне казалось, я пребываю в неподвижности. Однако время от времени самолет, набирая скорость, вздрагивал все сильнее и сильнее, и тогда я ощущал, будто металлическая масса вокруг меня изменялась и обретала собственные возможности. Неосторожной попытке моих рук ускорить движение самолет ответил бы на пятой секунде слабым подпрыгиванием, на десятой прыжком повыше, а на пятнадцатой капотажем, его скорость к этому времени равнялась бы ста двадцати пяти км в час, и он бы разбился. Но я не думал ни о скорости, ни о прыжках, ни о капотаже, с каждой секундой во мне росла мощь внутреннего напряжения, которое передавалось моим рукам, и они словно бы заряжались от электрического конденсатора; мне казалось, будто я формирую взрывчатое вещество, и, по мере того как сжатие увеличивалось с каждой секундой, и приборы на доске словно бы сообщали мне, как идет химическая реакция, управлять ими нужно было все более и более бережно.

Поначалу все шло как обычно. Мы часто взлетаем в темноте, и наработанный опыт помогает чувствовать себя вполне комфортно. Но внезапно лампа, которая освещала левую часть доски приборов, перегорела, а я еще не оторвался от земли. С этого мига у меня оставались только руки, которые должны были все понимать и в которых сосредоточилась вся моя жизнь. Вот тогда–то я и почувствовал, что готовлю взрывчатое вещество. Это не было сравнением, именно взрывчатку я и готовил. Главным событием, которым я хотел поделиться, был мой отрыв от земли. И я мог бы сразу передавать вам свои ощущения, обойдясь без технических деталей. Я ничего бы не исказил: в ночной темноте для меня все вот так и происходило, это была сама правда, явственная, неоспоримая.

Таким был первый возникший у меня образ. Разумеется, приблизительный, может быть, не слишком удачный. Любой образ можно отбросить, не потому что в нем чего–то не хватает, в нем хватает всего, но потому что в нем, кроме необходимого, есть и лишнее.

Успешно взлетев, я все–таки опасался дюн, хотя понимал, как держать самолет под тем углом, который выбрал и который мог оказаться вполне удачным. Я поднял голову и заметил над собой несколько слабо светящихся звезд, остальные загораживала песчаная [гора]. Звезды я сделал своими ориентирами. Одну старался удержать справа от стойки на капоте, другую у верхнего крыла слева. Песчаная гора пыталась заслонить их тоже, болтанка заводила их за крылья. Невероятных усилий стоило мне удерживать их на месте, а значит, удерживать и самолет, сохраняя намеченный курс. Я вдруг показался сам себе гимнастом, который раскачивается на трапеции. В голове у меня зашевелились слова, не в качестве литературного сравнения, а бессознательно, как шевелится что–то с похмелья или со сна: «Я качаюсь на звездных качелях». И как много общего было с цирком — сверкающие огоньки, покачивание, равновесие, которое готов потерять и находишь вновь. Слова несли в себе физическую и зрительную память. Они гораздо правдивее любых технических выкладок о равновесии передавали мое состояние. Однако с литературной точки зрения этот образ был весьма несовершенен. Но не потому, что он книжный, а потому, что требовал от читателя слишком много технических познаний, чтобы он воспринял его как точный. Можно было бы пойти но совсем уж ложной дороге, оставить в покое необходимость соблюдать равновесие и обойтись искусно–искусственной конструкцией, сообщив, что я поднимался все выше и выше по лестнице звезд. Но я такого не люблю.

Я продолжал полет, а трудности все множились и множились. Неожиданно отказало радио, а оно мне было очень нужно: как иначе свяжешься с пунктом посадки, крошечным местечком в Сахаре, похожим на плот в океане? Как без радио его найдешь? Если я взял хоть несколько километров в сторону, слабого мерцания огоньков в густой темноте я уже никак не мог заметить. К тому же местечко находилось на оконечности мыса, перелети я мыс, я летел бы уже над морем. Но пока я летел и летел. Должен был бы приземлиться два часа назад, но по–прежнему не замечал внизу ни одного огонька. То ли мой самолет тормозил сильный ветер — не видя земли, я никак не мог судить об этом, — то ли — и это было гораздо вероятнее, [42]— я уже перелетел через пункт своего назначения и вот уже два часа, уменьшая запас горючего, углублялся, сам того не подозревая, в открытое море. Время от времени над горизонтом появлялись спавшие до этого звезды. Не ведаю, по каким оптическим причинам, они были необычайно яркими. И всякий раз я держал курс прямо на них. А они очень быстро исчезали. Мы с наблюдателем обменивались сообщениями, уточняя маршрут. «Проверим, конечно, но мне все же кажется, что это звезда…» Мы плавали в межпланетной пустоте, в пустоте абсолютной, и мне вдруг показалось, что я не смогу отыскать среди еле видных звезд–обманок той единственной, на которую можно приземлиться, нашей обжитой, обитаемой земли. Мысль не была риторической фигурой, не была образом, она отражала реальность, и я мог бы спросить наблюдателя: «А может, земля — вот та звезда справа?» И он бы не засмеялся. Можно счесть мое ощущение банальным или патетическим и выспренним. Можно упрекнуть меня в вычурности (мое ощущение далеко от любых технических данных), в надуманности, заподозрить в претензии на поэтичность, но на деле сказанное передает реальность и ничего больше. Суть реальности.

Я имею право пользоваться языком техники — любой техники, — чтобы передать то, что я ощутил. Важно одно: при передаче не должно утратиться то непередаваемое, чем нагрузила меня реальность, мое послание не должно оказаться пустопорожней игрой словами, словами, которые породили слова.

Ослепительное слово Морана изничтожает предмет (сейчас я уподобился Морану; вместо «изничтожает» я мог бы сказать «мешает видеть», мысль осталась бы той же, но выражена была бы менее эмоционально. Употребив слово «изничтожает», я прибавил ощущение жестокости, и не просто жестокости, а намеренной, целеустремленной… «мешает видеть» было бы нейтральным выражением. Я мог бы сказать по–другому: «прячет предмет», глагол «прятать» тоже звучит нейтраль но, и не выводит на сцену фокусника с плащом. Но я мог бы вывести и фокусника, если бы захотел, и сделал бы это намеренно. Выводя на сцену фокусника, строит свои образы Моран. Они производят впечатление точности, но это точность зрительной картинки, а не точность передачи предмета или явления). Я ни разу не встречал у Морана сглаженного, незаметного слова, главная забота которого передать смысл происходящего. Моран непременно скажет: «горе грызло ее» вместо «она горевала». У меня есть замечательный пример сдержанности слов перед значимостью того, что они выражают, это последнее четверостишие стихотворения Рене Гиля:

(…) как на летучей рыбке

и в воздухе соль морская,

так в безвременном воспоминании

горечь его времени.

Здесь мог бы появиться глагол, подразумевающий некий образ, — «храпит», «таит», — который привнес бы нечто постороннее, какое–то дополнительное движение, и если бы это движение было бы достаточно ощутимым, оно бы заслонило то, что поэт хотел передать.

И если мне захочется показать вам картинки, чья роль мне не совсем ясна, я открою наугад «Льюиса и Ирен» Морана и прочитаю вам:

1. «на бегу (…) под струящимся стягом слов: надо бы».

2. «постараться пробить ту кору, которой сковывают наши учреждения молодежь».

3. Ирен застыла, услышав последнюю фразу.

4. Учреждения порциями выбрасывают толпы служащих.

5. Автобусное желе…

Каждая страница каждой его книги изобилует дополнительными образами. Эту книгу я открыл наугад. Всякий раз некая конкретность замещается неким символом, символ часто тоже материален и обладает своей собственной конкретикой:

1. военной,

2. кулинарной,

3. из области механики,

вернуться

42

42 На обратной стороне предыдущего листка цитаты из «Льюиса и Ирен» Поля Морана, из первой главы первой части, и девятой и десятой глав второй части: «129, «Л(ьюис) и И(рен)» — «Лифты втягивали и тащили публику наверх / Автобусное желе/ Учреждения порциями выбрасывают толпы служащих/ Ирен застыла, услышав последнюю фразу/ Сбережения, необходимость защищенности, приправленная жаждой небывалых дивидендом/ Старый банк в подвале изготавливал национальный продукт: сбережения и проч./ на бегу… под струящимся стягом слов: надо бы/ постараться пробить ту кору, которой сковывают наши учреждения молодежь и проч./ Свежая слава [вместо «новая»).