Вот чего-чего, а любви с первого взгляда у нас с Саломеей не было! Перестрелка глазами, перестрелка руками, работающие с перегревом железы внутренней секреции подавали свои сигналы, тело соприкасалось с телом, уста с устами, мы созванивались, чтобы встретиться, и не больше… Но это всё я – по собственной, мужской модели. Саломея, конечно, организована тоньше и изощреннее. Для меня брак это предприятие с деторождением и удобствами, некий союз, потому что вдвоем по жизни идти и бороться проще и разные глупости в конце концов не отвлекают. Жизнь – борьба, прожить так, как миллионы, а может быть, чуть-чуть поинтереснее.

Я проходил месячные офицерские сборы в военных лагерях под Рыбинском, и надо было угораздить попасть на эти сборы в конце осени. Невероятное захолустье, нищета окрестных деревень, скучный город с двумя или тремя ресторанами, октябрьская, промозглая грязь, лежащая жирным слоем даже на городских тротуарах. Мне еще повезло: во взводе, каким меня поставили командовать, был замечательный сержант сверхсрочник, который лучше целого штаба обучал меня командирским премудростям и прикрывал, когда надо было сорваться из части, чтобы развеяться. О, эти незабываемые пустые дождливые вечера в брезентовой палатке! О, этот непередаваемый вкус местной водки, запечатанной по моде того времени ломким коричневым сургучом и недорогие провинциальные объятья.

Мы довольно лениво переписывались с Саломеей: я потому, что нечем было вечерами и во время дежурств себя занять; она потому, что у женщин всегда какие-то свои тайные цели. Я не говорю о любви, я и сейчас не знаю, какое чувство она тогда испытывала, но в ней всегда жила та божественная воля душевной тяги ко мне, на которую я только откликнулся, чтобы проснуться. И тут как раз мой степенный и педантичный сержант надумал жениться.

Как же основательно делают подобное такие люди! Сколько на окраину Рыбинска, в деревянный, вросший в землю домик его родителей было согнано ближней и дальней родни и знакомых. Гулять так гулять! По обычаю того времени свадьбу совместили с праздником 7-го ноября. Зарезали двухлетнего хряка, нагнали самогона. Получил приглашение на свадьбу и я.

Мой помкомвзвода срочник Вася – всего-то ремень, фуражка, голубые пронзительные глаза и невероятного обаяния улыбка – Вася был отчаянно худ, низкоросл и тонок и, как и подобает человеку такой комплекции, фантастически вынослив: во время марш-бросков он мог тащить на себе, кроме собственного, еще и карабин с вещмешком какого-нибудь выбившегося из сил новичка – итак, мой Вася, отчаянно краснея и стесняясь, сказал мне, что женится и пригласил на свадьбу. «Невеста кто? Ты с ней давно знаком?» –«Невеста с нашей улицы. Я с ней за одной партой сидел». – «Хорошо, я приду», – сказал я. А чем еще можно было заняться в праздник? Из гарнизона, из города всё равно не выпускали, в Москву, чтобы погулять, не смотаешься. «Вы, товарищ лейтенант, с женой приходите!». – «Ты, Вася, знаешь, я не женат». – «Значит, с приглашенной девушкой». Вот тогда у меня и мелькнула мысль позвонить в столицу и позвать Саломею. Пусть посмотрит экзотику.

К счастью, я смог снять номер в гостинице. Замечательный одноместный номер с удобствами в коридоре, с кроватью, донельзя раскачанной вольными приезжими. Мы с Саломеей тоже внесли лепту в расстройство казённого оборудования.

Уже несколько ночей стояли холода, грязь, казалось бы, подморозило, но в то праздничное утро, когда я встречал Саломею, как назло потеплело и заморосил дождь.

Из поезда молодая солистка вышла при полном параде, как только там ее не затолкали мешочники. Она ведь никогда и не скрывала, что относится ко мне довольно хищно: «Рано или поздно, Алеша, ты будешь подавать мне кофе в постель». В этом смысле еще в молодости она провидчески смотрела вперед. Я подаю ей в постель лекарства, горячую грелку, еду, стираю простыни, во время приступа выношу таз с рвотой, комкаю и выбрасываю окровавленные бинты после перевязки. И с ужасом каждый раз думаю, что нам двоим еще уготовило время. Вернее, даже боюсь думать об этом, чтобы не привлечь к себе черного внимания судьбы. Так бывает страшно глянуть в распахнутую, но без кабины шахту лифта, в её сужающуюся книзу трубу: что там, на дне, в последнем осадке? Так горделивая пытливость вещего Олега перед волхвом (кстати, поэтически оформленная Пушкиным по тексту ломоносовских летописных изысканий) привела его к ненужному свиданию с черепом коня. Но тогда мы были молоды и веселы, как птички.

Здравствуйте-пожалуйста! С высоких ступеней условно плацкартного вагона ночного поезда Москва-Рыбинск, с тех же самых заплеванных досок, по которым только что протащили мешки и сумки с колбасой, мануфактурой и другими дефицитами той поры, по которым, похожие на рабов, выходящих из копей, спускались усталые и испитые, измученные жизнью мужики и бабы, не вызывая в окружающих ни капли сочувствия ни своей молодостью, ни изысканностью туалета, вдруг снизошла некая золотая рыбка, как предсказание недолгого офицерского счастья. Слетела сверкающая иным жизненным предназначением птичка-колибри.

Для свидания со своим потенциальным женихом и мужем Саломея выбрала мало подходящий по погоде прикид. Но что мы, мужчины, понимаем в выборе женщин? Они ведь действуют, подчиняясь своему инстинкту, вне формальной логики. Уж кто-кто, а они прочно владеют формулой Пастернака о том, что в жизни, как и в творчестве, ошибки суть продолжение наших побед. Но хоть сейчас прочь эту поэтическую археологию, пусть побулькает во мне радость молодых воспоминаний. Пусть оба студиозуса Марбургского университета чуть подождут за дверью вагона, пока по ступенькам, как королева нарядных кальмановских оперетт, спускается юная Саломея.

Сначала из-за мешков, курток и плащей болонья, из-за намотанных на головы платков, по уши нахлобученных картузов и врезавшихся в плечи лямок от рюкзаков – естественно, эти лямки врезались не в ее хрупкие плечи, и помыслить подобное нельзя, но описать этот утренний поход невыспавшихся пассажиров тоже невозможно, потому что это будет плагиат – зеленые едоки картофеля; итак, сначала из-за этих вещественных доказательств печальных сторон жизни показалась хрупкая ручка в бежевой перчатке, ручка помахала кому-то, из-за чьей-то спины и сбившегося набок цыганского платка, потом на верху лестницы возникло худенькое и некрасивое, крупное, с отчетливо нарисованными глазами, бровями и губами лицо Саломеи, потом под нерасчетливо взятой в поездку золотисто-коричневой шубкой из каракульчи появилась ножка в туфельке с каблуком, как на бал, сантиметров в тринадцать. Явление богини! Ножка повисла над размазанной грязью перрона, и уже мой офицерский бушлат, выстояв, принял на себя эту хрупкую птичку с сумкой-ридикюльчиком, которая на деле оказался скатертью-самобранкой. Косметика, две пары трусиков, ночная рубашка, тапочки, бутылка коньяку и пр. и пр.

Зачем описывать утро и день в провинциальной гостинице на серых простынях, когда под окном, внизу, проходят октябрьские демонстрации трудящихся? Помню всё. Снова риторический вопрос: почему душа и в старости такая молодая? Может быть, ее молодость в контрасте с быстро стареющим телом и подтверждает наше бессмертие? Наше бессмертие и, значит, существование Бога? Она никогда не постареет и, отлетев, молодая, позолоченная вторым, уже вечным, рождением, будет трепетать юной своей свежестью и ворковать, ничего не требуя, с другими, в слюдяных стрекозьих крыльях, юными душами.

Но не полезем дальше по вязким лестницам молодых воспоминаний. Если бы во мне возобладала сила романистики – о да, да, только университетской, профессорской, – то самое время во имя сюжета и чистоты повествования прервать этот рассказ и по контрасту устранить параллельные словесные гонки с классиком из Марбурга. О, этот знаменитый пробуксовавший роман с Идой Высоцкой. Какие остались слезы в дневниках и переписке! Но как переписка иногда и выдает. Черта с два я кого-нибудь бы оставил, если бы влюбился. Но влюбиться в наше время ужасно трудно. А любовь иногда так быстро оплывает…