Бедный Шумахер, он-то надеялся берлинским отзывом выбить Ломоносова из седла, лишить звания академика и перевести на сугубо переводческую работу. О переводческой работе тоже упомянуто не случайно. Как хочется в будущей лекции привести знаменитый перевод поэта 143-го псалма. Но здесь надо подумать. Не в совсем простое время его переводил Ломоносов, а как раз тогда, когда IПумахер и его сподвижники, в основном немцы, не все одаренные, слетелись в Россию за чинами и рублем. Крепко отдельные представители травили нашего соотечественника. Не сочтут ли сегодня это стихотворение недостаточно политкорректным? Но мы у дома Вольфа, будем воспринимать всё в историческом аспекте.
Меня объял чужой народ,
В пучине я погряз глубокой;
Ты с тверди длань простри высокой,
Спаси меня от многих вод…
Избавь меня от хищных рук
И от чужих народов власти:
Их речь полна тщеты, напасти;
Рука их в нас наводит лук.
Повторяю еще раз – это некое иносказание, но тем не менее перевод. И с Ломоносова и с меня взятки гладки. Много есть любителей приписать человеку черте что. Самое интересное, что обстоятельства с «немецкой интригой» Шумахера сложилось так, что самому же Ломоносову пришлось переводить эйлеровский текст, пришедший из Берлина. Перо, надо полагать, по бумаге летело. Вот она драма обстоятельств! «Все сии сочинения не токмо хороши, но и превосходны, ибо он изъясняет физические и химические материи самые нужные и трудные, кои совсем неизвестны и невозможны были к истолкованию самым остроумным ученым людям, с таким основательством, что я уверен в точности его доказательств… Желать надобно, чтобы все прочие Академии были в состоянии показать такие изобретения, которые показал господин Ломоносов». Браво, Ломоносов, браво, Эйлер!
Закроем эту страничку исторического научного письма. Осталось совсем немного.
Дом Вольфа – обычный крепкий средневековый дом, ныне выпотрошенный, перестроенный и, как и любой немецкий дом, почти недоступен: отгородился шторами на окнах, цветами, многочисленными персональными кнопками со звонками. Здесь Ломоносов бывал много раз. В «отпускном» письме Ломоносову Вольф сравнит его с другими русскими студентами: «Если, правда, Виноградов, со своей стороны, кроме немецкого языка, вряд ли научился многому… то я не могу не сказать, что Ломоносов сделал успехи и в науках; с ним я чаще беседовал, нежели с Райзером, и его манера рассуждать мне более известна». В другом письме Вольф также пишет: «Молодой человек с прекрасными способностями Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, а преимущественно физики и с особенной любовью старался приобретать основательные познания. Нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то он со временем, по возвращении в отечество, может принести пользу государству, чего от души и желаю». Как все же национальные гении похожи, даже в старте. Один окончил гимназию с золотой медалью, стал любимчиком у немецкого профессора, другой – стал любимчиком у другого немецкого профессора и получил «похвальное» отпускное письмо. Об сделались кумирами своего времени, обоих, кстати, любили цари!
Затихают ли в комнатах те разговоры, которые в них ведутся или в качестве микроскопической пыли, в качестве молекулярных изменений в крепости материалов, из которых стены возведены, все эти разговоры остаются, и со временем будут изобретены приборы, которые эти разговоры, перемешанные и уплотненные, разделят послойно. Боже мой, что же наши потомки услышат когда-нибудь! –
Как же мы все жаждем этих разговоров! И будет так: подходишь к «историческому» дому Вольфа, включаешь, опустив предварительно в щель автомата свою идентификационную карту мирового сообщества любителей истории, и слышишь божественные шорохи, в которых начинаешь различать поучения великих людей. Может быть, даже удастся услышать, как проректор Вольф усаживал в экипаж именно у своего дома порученных его попечению и выросших на его глазах русских мальчишек перед отправкой их во Фрейберг и его нравоучения. А может быть, и последние слова, которые он говорил своему ученику Михайле, когда отправлял его уже в Россию. Именно Вольфу Академия переслала деньги на дорогу Ломоносову. Честный и порядочный человек. Это немало. Жаль, что на доме нет еще и другой надписи: «Вольфу – благодарная Россия».
В маршрут подготовки лекции не вошел еще один важный адрес: Universitatstrasse, 62/1. По нему когда-то проживал кумир юного Пастернака Герман Коген. Философия – самая безжалостная из всех наук или искусств, как кому заблагорассудится считать. Здесь выживают только сильнейшие и открыватели. И как ни в какой другой науке быстро исчезают эпигоны и толкователи. Кто там у нас в мировой философии работал в одно время с Когеном? Пожалуйста: Кассирер, Риккерт, Гуссарль, Ясперс, Эдмонд Видельбанд, Макс Авенариус. В этой компании нетрудно и затеряться. Вот философии Авенариуса еще один русский гений посвятил целую монографию. А кто у нас писал о Когене?
Вот так-то, а ведь Коген гремел, имел популярность, учеников. Даже соблазнял заняться философией одного из будущих литературных нобелевских лауреатов. В его философии сейчас разобраться не возьмусь. Возможно, переводы Когена у нас есть. По крайней мере, один из профессоров Литературного института, мой приятель, таскающий меня по театральным премьерам, а в антрактах знакомящий с окололитературными сплетнями, написал о нем статью, но особых открытий в ней я не обнаружил, да и скучно было читать. Но Бог с ним, с Когеном, пусть спит на своем спокойном еврейском кладбище. Жаль, что до его дома не добрался. Сохранился ли вообще этот номер? А было бы интересно заглянуть туда, обойти, извиняясь за вторжение, все комнаты. Где же происходили знаменитые воскресные когеновские обеды? Описаний нет. Может быть, жив еще кто-нибудь из потомков?
Сам Пастернак, ставший со временем любимцем Когена, на этот обед, как уже известно, так и не попал, а приглашен, это тоже известно, был. Обед почти совпал с его импульсивной поездкой вслед за сестрами Высоцкими в Берлин. Он очень красочно описал в «Охранной грамоте», как, вернувшись из Берлина, получил сразу два письма: одно от двоюродной сестры Ольги Фрейденберг, которая проездом остановилась во Франкфурте, а второе от Когена – с приглашением. (Письмо уже было приведено, простим профессорские повторы, но повторение это мать учения) И на глазах оторопевшей хозяйки решил на обед не ходить. Во Франкфурт! Но не промалывает ли профессор все по второму кругу?
В «Охранной грамоте» Коген описан очень сочувственно, хотя надо отметить, что сам словесный портрет сделан скорее по рисунку отца, нежели по памяти сына. Отец в истории обучения сына у Когена сыграл свою роль. Первоначально Коген принял молодого человека из России не очень дружелюбно. Скорее всего, как всех, как обычного ученика. Но ведь не совсем обычным наш поэт хотел быть с детства – композитором, как Скрябин или Глиэр, пианистом, как Исайя Добровейн. Какое счастье, что кто-то из них раскритиковал его сонату!
В Марбург он, как известно, приехал в конце первой декады мая , а уже 8 июня у отца и сына завязывается переписка по поводу портрета, который хотел бы сделать с профессора Когена русский академик живописи. Согласимся, что здесь есть какая-то излишняя торопливость. Кого: отца, сына или посредницы некой г-жи Рубинштейн, сын которой состоял в учениках и был одним из любимцев профессора. Такое намерение появилось у отца, привыкшего делать портреты с известных людей. С натуры и по документальным свидетельствам. Возьмем хотя бы замечательный портрет Лермонтова написанный сепией в 1891-м году Леонидом Осиповичем. Расхлебывал за намерение отца и общую несогласованность сын. Младший Пастернак пишет о реакции Когена: «Он был удивлен и шокирован этим «навязываемым ему заказом», тем более, что не знал твоего имени и нашей национальности. Теперь, когда Коген узнал….., что ты – знаменитость и что еврейство твое вполне безупречно…» Дальше идут очень интересные подробности, связанные с экономической стороной предприятия, свидетельствующие в том числе о том, что молодой Пастернак уже хорошо разбирался в материальной и нравственной сути дела. К сожалению, всё так сложилось, что ученики и поклонники Когена заказали «одному художнику-еврею за плату рисунок с него»… Услуги старшего Пастернака оказались не нужны. Жаль. Впрочем, в том рисунке с натуры, который старший Пастернак, будучи проездом в Марбурге сделал с Когена, есть еще одна фигура – собственного сына. И это одно из драгоценнейших свидетельств молодости поэта.