Утром я стараюсь не есть ничего лишнего. Но так уж всегда получается, что в еде я никогда не перечил Саломее. Она всегда скептически относилась к моим привычкам в еде и недоумевала, как можно не любить то, что любит есть она. Собственно, все подобные привычки в нас от родителей и от семьи, откуда мы вышли. Ее родители и её семья взяли верх. Но зачем ссориться и конфликтовать из-за пустяков? К чему заставлять человека делать то, чего он заведомо не может? Саломея была интеллектуалка, отличница. Она закончила школу с золотой медалью, но не умела пользоваться спичками и зажечь газ. Я здесь не стану касаться ее семьи, вполне средняя, инженеры и учителя, но так воспитали. Ох уж эта интеллигенция в первом поколении! Это тебе не воспитание английских принцесс, которых среди прочего учили и штопать носки и пришивать пуговицы. Когда Саломее надо было срочно подшить юбку и выстирать блузку – это делал я. Она стала учиться хозяйствовать, когда вышла за меня замуж и переехала ко мне в коммунальную квартиру. Тогда я ей выстукивал на машинке как надо мыть кастрюли. Она была велика в другом. Но с детства у нее были иные, чем у меня, вкусы к еде. Певицы не очень-то стремятся сохранить талию. Диафрагма при пении должна опираться на вполне земной фундамент, да и оперный спектакль забирает столько сил, которые должны откуда-то браться. Я всегда и со всем смиряюсь.
Еще в нашей молодости, по утрам она кормила меня вымоченным в молоке и яйцах, а потом поджаренным белым хлебом. Так питаются все англичане! Она где-то это прочла. Потом по утрам мы стали есть разные молочные каши с вареньем. Так завтракают все американцы! Когда наступила мода на романы Хемингуэя, – мы стали есть яичницу с копченой грудинкой. Где сырники со сметаной и овощные салаты? Где чашка кофе с молоком и ломтик сыра? Мужчина должен есть много! От этой еды у меня случалась изжога, возникала отрыжка, но я ни с чем не спорил, я ел, что мне дают и что вызывало одобрение Саломеи. Саломея любила грузинскую кухню, шашлык на ребрышках, густое, как цементный раствор лобио, острое и жирное сациви. Когда, после того, как она заболела, врачи практически запретили ей есть овощи и фрукты, а рекомендовали телятину и свинину, я тоже стал есть практически одно мясо.
По утрам я позволяю себе своевольничать. Если Саломея застает меня за каким-нибудь выдавленным в немецкой соковыжималке морковным соком, она язвительно произносит своим божественным контральто: «Хочешь прожить до ста лет?». По утрам, через день, когда Саломею увозили на ее чудовищные процедуры и когда она спала на час дольше, когда мы завтракали порознь, потому что мне нужно было бежать на работу, я баловал себя. Скорее, я понимал, что мне надо держаться, надо сохранять хоть какую бы то ни было форму. У меня в отличие от огромной витальной силы Саломеи довольно слабое здоровье. Ей просто не повезло, вышла из строя в организме деталь, которую заменить слишком рискованно. Вот ее приятелю актеру Леониду Филатову эту деталь заменили, пересадили почку, – и через несколько лет он умер. Снова перешли на те же процедуры, что и Саломея, два знаменитых, сегодня еле двигающихся кумира на соседних креслах в окружении электроники, окутанные трубочками, по которым текут какие-то растворы и их соб-ственная кровь. Если бы не ее эта болезнь, если бы не эта врожденная патология!
Сегодня вторник, в девять я уезжаю на работу, а в одиннадцать «Скорая помощь» приедет за Саломеей. Теперь очередь за Ломоносовым, за другим классиком: «Нередко впадает в болезни человек. Он ищет помощи, хотя спастись от муки И жизнь свою продлить врачам вручает в руки». Я не ем яичницу с грудинкой и вареную телятину. В этих случаях я будто бы вижу, как моя алая, медленно текущая по сосудам кровь несет в себе тысячи тяжелых бляшек холестерина. Они переворачиваются, толкают друг дуга, цеп-ляются за рыхлые стенки сосудов, как ржавчина в трубке радиатора, забивают капилляры. Что произойдет раньше: возникнет разрыв в объызвествленной, обвешанной склеротическими бляшками сердечной мышце – инфаркт, или инсульт – отомрет забитый холестериновыми бляшками участок мозга. Инфаркт лучше, здесь есть надежда на выздоровленье и реабилитацию. Инсульт это очень долгая неподвижность, немощь – а кто будет участвовать в уходе за беспомощным стариком, за двумя беспомощными стариками?
В стеклянную миску я кладу резанную морковку, крошу луковицу, туда же одну очищенную и разъятую на части картофелину, капустный, лист, всё это солю, сверху две ложки уже прокисающей в холодильник сметаны и – томиться в электронной печи. Это рецепт покойного гения желудка Похмелкина. Пять-десять минут – и замечательный зав-трак готов.
Я доедаю эту вкуснятину, корочкой хлеба подлизываю подливку. Роза сидит возле меня, печально провожая каждый кусок. И в этот момент в глубине квартиры раздаются тихие шаркающие шаги. Саломея идет, как будто шуршат сухие листья.
Куда все делось, куда исчезла красота, молодость и задор? Но и я ведь тоже, наверное, хорош. Но я хоть свободно передвигаюсь по го-роду, хожу на выставки и в магазин. Я помню, как совсем молоденькая, плотная и решительная, Саломея, нагло стуча каблуками, в развеваю-щемся платье, вызывая ненависть и зависть всего двора, приходила ко мне в коммуналку. Мы еще не были мужем и женой. Я узнавал ее по цокоту каблуков и спускался вниз к подъезду.
Я кладу в рот последний кусочек, отодвигаю от себя стеклянную миску и поворачиваю голову. На моем лице самая спокойная и доброжелательная маска. Саломея стоит в дверном проеме, левой рукой дер-жась за притолоку. Она в своем синем халате до полу. В талии ха-лат перетянут поясом. Лицо у нее за ночь опухло, и поэтому она выглядит моложе.
– Привет.
– Привет! Собаку я уже накормил.
– Ах, собака, что же ты ела?
Саломея медленно проходит в кухню, лицо у нее сосредоточено, я чувствую у нее есть какой-то план.
У нее всегда утром имеются какие-то планы и мысли по поводу своей и нашей совместной жизни. Она спит обычно плохо, просыпается ночью и или читает, или думает о жизни. Она только никогда не думает об опере: отрезало на всю жизнь. Нет, так нет. Я как-то спроси у нее, когда она чувствовала себя значительно лучше: «Может быть, возьмешь ученицу?» – «Нет. Я не хочу, чтобы кто-нибудь видел меня в таком состоянии». К утру у Саломеи вызревали какие-нибудь планы «Давай разменяем квартиру и я стану жить одна. Одной мне будет легче». «Я уеду жить к подруге, с которой училась в консерватории, в Нижний Новгород». «Ты думаешь, твоей подруге интересно будет каждый день с тобой возиться?» Иногда она свои планы приводила в исполнение: спускалась сама вниз, во двор и где-нибудь в чужом подъезде стояла часа два или три. Я ее искал, потом приводил домой. «Почему ты меня не бросишь и не женишься на какой-нибудь мо-лоденькой студенточке?» Почему я ее не брошу? Я не знаю, как бросать себя, я не знаю, как бросить память о своей молодости, я не знаю, как лишиться последнего близкого для меня свидетеля жизни моих родителей! Это раньше я думал, что любовь это молодое тело и моло-дой дух. Жизнь, как атака и победное наступление. А ты победитель и идешь, и за тобой все новые и новые рубежи. Сплетение тел. А те-перь сплетение судеб и воспоминания, и их не расплести уже никогда. Я пробовал, я уходил в своем воображении в чужую судьбу и к другим женщинам, и у меня ни разу не получалось.
Саломея садится к столу, пододвигает к себе чайник. На столе хлеб, нарезанный ломтиками карбонат.
Ну, эту песню мы уже слышали. Лет десять назад, когда у Саломеи еще не открылась её чудовищная болезнь. Всю жизнь можно разделить на два этапа – до болезни и после. Когда болезнь еще только накапливалась, а в городе, наоборот, нечего было копить, не было ни молока, ни масла, еще продавали хлеб, но всё, казалось, безвозвратно было разорено – конец 80-х, я уже тогда слышал подобные бредни. Женский ум – он женский ум, он специфический, он отыскивает самые невероятные маршруты, чтобы вырваться из лабиринта. А может быть, каждая революция, каждый переворот готовятся и проходят по типовому сценарию. С криками «Хлеба!» парижские торговки рыбой толпою отправились в Версаль. И как бы потом всё ни поворачивалось, как бы историки потом все это ни интерпретировали – Конвент, Жиронда, друг народа Марат, Дантон, Робеспьер – всё начиналось с легкости и пустоты в желудке. А что там в семнадцатом, в феврале, а потом в Октябре? Известия с фронтов? Оппозиция в Думе? Выходки Пуришкевича? Да нет, – затруднения в подвозе продуктов и, в первую очередь, муки в Петроград. В Москве в 1991 тоже очереди: за хлебом, за маслом, за водкой, этим белым золотом России. А что будет зав-тра?