Напротив, государевы тайны запрещалось разглашать строго-настрого.

По челобитью владыки в тот же день Иван Третий дал приставов очистить дороги и охранять от грабежа тех, кто едет из города и в город. Наконец-то первые пугливые обозы со снедью потянулись в разоренный город из разоренных окружающих деревень. Кто еще остался жив из беженцев, с теми же обозами спешили выбраться на волю.

Двадцатого генваря в Москву отправился гонец с известием, что великий князь отчину свою, Великий Новгород, привел в свою волю и учинился над ним государем, как и на Москве. Посол прибыл с известием двадцать седьмого.

Двадцать второго генваря государь поставил наместников Новугороду, князя Ивана Васильевича Стригу-Оболенского да брата его Ярослава, который торжествовал, предвкушая сытные новгородские взятки и поборы.

***

Из-за мора сам Иван Третий не ехал в город. Сидя на Паозерье, он обсуждал с ближними боярами, кто из новгородцев заслуживает примерного наказания. Назарий нетерпеливо ждал этого часа, чая сквитаться с Васильем Максимовым, двойным предателем — и Новгороду, и великому князю. Он мучился всю эту пору, тяжело переживал непонятную месячную задержку в переговорах, роковую для черного народа, простых граждан Новгорода, в душе не понимая великого князя. Ведь гибнут же люди! Как он может? Но Иван мог. Назарий обличал бояр Великого Новгорода, перенося на них свои нетерпение и гнев.

Расправы со своим ворогом, Васильем Максимовым, он ждал как первого знака того, что великий князь начинает править по единому для всех закону, невзирая на лица сильных, казнит тех именно, кто согрешили противу народа, языка русского. И когда узнал, что того даже не подвергли опале, а, наоборот, поручают ему какую-то службу при наместнике, когда узнал об этом, то громогласно, не таясь ни от кого, начал обличать перед государевыми боярами и самого Василья Максимова, и неправедный суд государев.

Не знал Назарий, что честность бывшего новгородского тысяцкого никого и не заботила. От него требовалось холуйское служение московской власти, и этому требованию Максимов отвечал безусловно, а раз так — его и использовали по назначению. Не ведал подвойский, что и на него, на самого Назария, глядят здесь полунасмешливо, что для бояр государевых он выскочка, без роду и племени, да еще и новгородец в придачу. Что московская законность покоится на силе и желании государя, что законы не применяются, а изобретаются, когда надо и какие надо, что законность по-московски в этом-то и заключена, и ежели и применяются какие-то законоположения и устраиваются разбирательства, то только между своими и для своих, чтобы не передрались, не утопили один другого, что вернее всего тут поговорка: «Закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло» и что высший закон — власть государя, и только она безусловна, а что ему, Назарию, чтобы только уцелеть, нужно быть бы таким, как Брадатый, уметь толковать и вкривь и впрямь, применительно к случаю, не лезть вперед и уметь не иметь своего мнения.

Всего этого не знал Назарий, и все это он должен был узнать незамедлительно. Когда, в ярости, он принялся обличать государев суд, Ивану тотчас донесли об этом. Иван Третий выслушал, нахмурился — меня учить?! Молча отпустил доносчика, задумался и вдруг понял. Мысль, не дававшая ему покоя, наконец обрела свой вид. Вот они, старые опасения! Вот она, смута новгородская! Язык русский! Законы единые! С этой стороны ограничить власть, его власть! Русская земля? Как у них тут: Господин Великий Новгород, вече, мужики — так и во всей земле?! Земля, а он?

Посадник от мужиков?! Мысль была настолько нелепая, что Иван рассмеялся.

Нет, власти, Богом данной, предками утвержденной, он не отдаст никому!

Расточить! Подальше от таких умников!

Он приказал взять Назария и заковать в железа без милости. Это означало скорую гибель в затворе незадачливого новгородского краснобая.

***

Двадцать девятого генваря, в четверг, на Масленой неделе, Иван Третий вступил в Новгород. Главные улицы уже были расчищены, мертвецы зарыты.

Город понемногу начинал оживать.

Вновь Иван ехал в Софию на праздничное богослужение, только теперь с другой стороны, по Прусской улице, мимо теремов боярских. С ним вместе ехали братья, князь Василий Верейский и вооруженная свита.

В Софии великий князь отстоял обедню. Сопровождавшему его мастеру Аристотелю он указал на собор, примолвив:

— Отчина наша! Понеже от прадед наших, Владимира Ярославовича, прародителя князей московских, строена!

Он не сказал ничего более, но Аристотель, уже изрядно понимавший по-русски, уразумел сразу, на что намекает Иван. С низким поклоном зодчий, тщательно подбирая слова трудного русского языка, ответствовал, что он «внемлет помышлению великого государя и будет здати собор Успенский видом сходно Владимирскому, но величием не в мале уступить храму святой Софии Нового Города».

Из Софии в палаты владычные Иван Третий прошел внутренними переходами, по коим ходил в Софию сам архиепископ. Дорогою ненароком вступил в Грановитую палату, огляделся. Тут, в этой палате, они заседали, тут решали дела, наряжали послов, отселе исходили смуты и гордость.

Конечно! Сейчас Иван выйдет отсюда, но пронесет память о том и через десять лет будет создавать в Москве палату, видом подобную новгородской, но большую размерами, для своей Думы великокняжеской.

Кончено! Еще бушевала смута на окраинах новгородских владений. Еще царь казанский, прослышав, что Иван сам-четверт убежал, ранен и разбит, из-под Новгорода, соблазнившись ложною вестью, сделал набег на Вятку (но, узнав истину, тотчас убрался восвояси), за что и был наказан ответным походом москвичей. Еще немцы, решив, что пришло их время, кинулись к Пскову и были разбиты ратью великого князя. Еще долго не знали о разгроме на Двине, Мезени, Печоре, у камня Югорского, а узнавши, долго не хотели признать. Так не верилось никому, что великан, охвативший полстраны, весь север, от чудских лесов до Урала, чьи дружины веками наводили страх на окрестные земли и народы, что этот великан повержен в прах и растоптан московской ратью. Но было кончено. Все.

Ветер выдувал из распахнутых настежь дверей вечевой палаты берестяные обрывки грамот. Иван Стрига, изъяв нужные Ивану договорные списки и описи земельных владений, распорядился выкинуть и уничтожить остальное, что не представляло нужды для дьяков государевых.

И уже посланцы великого князя спускали на веревках вечевой колокол.

Вечную палату на Ярославовом дворище велено было разобрать в тот же час, чтобы не оставить и места того, где собиралось мятежное племя новгородское.

Колокол было приказано увезти в Москву и повесить на колокольню строящегося Успенского собора. И вот с утра трудились над ним москвичи. Он не хотел уходить, раскачивался, пробовал крикнуть в голос. Ему вырвали язык. Падая, тот чуть не убил зазевавшегося ратника. Рубили топором перила, разламывали часть звонницы — все равно сносить!

Внизу на оттаявшем снегу толпились суетливые москвичи, а посторонь, не в большом отдалении, стояли молчаливые толпы новгородцев. Несколько веревок, протянутых к колоколу снизу, то натягивались, то ослаблялись.

— Пошел! Па-а-аберегай! — заорали с звонницы.

Затрещали балки. Колокол дернулся, наклонился, косо рванувшись вниз.

— Не разбить бы!

Колокол велено было довезти живым. Ратники суетились, укрепляя тяжи.

Один стал рубить задерживавшие колокол нижние плахи настила. Щепки отлетали, кружась, как листы грамот. Снова раздалось:

— Па-а-аберегай!

Колокол вновь дернулся и опять застрял.

— Не хочет! — сказал кто-то в толпе горожан.

Баба всхлипнула. Мужик оборвал грубо:

— Не реви, дура, все одно теперь!

Худые мужики и жонки, схоронившие детей, погибших от мора и голода, молча смотрели на то, как ругаются над святыней вооруженные пришельцы.

Конная московская сторожа теснила народ.