Догадывались, конечно, непраздна была уж приехавши-то. Дак грехом не от Дмитрия ли батюшка, покойничка?

— Болтаете все, чего не нать!

— Прости, Марфа Ивановна, коли не так слово молвил…

— Дитя где? — спросила Борецкая, помолчав.

— Дак… — вновь замялся Демид.

— Сын ли был-то?! — нетерпеливо вопросила Марфа.

— Сын, дак она сама его… Обеих и похоронили, зарыли, петь-то нельзя было.

— Ладно, иди! — махнула Марфа рукою, полузакрыв глаза. — Грамоту представь, сколь чего осталось… И людей сколько.

— Хлеба нет… — нерешительно протянул Демид, медля на пороге.

— Знаю! Людей соберешь, поговорю сама… Иди! — повторила Марфа хрипло, почти просительно.

Демид исчез. Борецкая сидела неподвижно. Вот и тут ничего от Мити не осталось! Запоздало посетовала на себя и на Опросинью тоже: «Эх, оглупыш!

Что ж ты сына-то! Али бы уж я внучонка поднять не замогла?»

Вспомнила, как та целовала ноги ей тогда, в байны. Долго сидела с закрытыми глазами. «Сын был. Хоть и сторонний, а все ж… Сама повесилась, и дитятю… Дитятю-то зачем! За что… И уж так со всякою бедою ведется, поодинке не ходит. Сперва Митя, потом и она тоже, одно к одному!»

Домой Марфа воротилась после Рождества, к унылым в этом году Святкам, почти без ряженых, без игр, без пиров, веселого шума. Славщики смахивали на нищих, да и были ими. На детей иных жалко было смотреть.

В дорогах то в мороз, то в слякоть, в избяных неудобных ночлегах Марфа простыла. Пришлось отдыхать. К делам вседневным приставила Федора.

Зябко, раньше никогда и не зябла даже, кутаясь в пуховый просторный плат, сидела вечерами одна. То принималась вязать, то неподвижно смотрела в огонь жарко топящейся печи, слушая, как духовник мерным, навевающим сон голосом читает повесть об Акире Премудром или жития святых.

Заходила Онфимья. Молча посидели, поговорили о звезде, о делах московских, о Феофиле, о деревенском — у обеих — нестроении.

Заезжал Офонас Груз. Тоже баял о звезде, о делах московских, об Иване Лукиниче, что накануне Рождественского поста постригся в Николо-Островской пустыне, приняв имя Василия.

— Жаль было глядеть на мужика! Чел я и грамоту его отказную. Кается, что наступал сильно на землю монастырскую. А я их дела знаю, Ивана-то Лукинича та земля искони была! — Он покачал головой, пожевал губами, от чего упрямый подбородок выдвинулся вперед, и борода задралась. — Так и все мы, один по одному… Ты, Исаковна, мож ли ищо? Ошиблись мы тогды с королем-то!

— Не с королем, друг с другом ошиблись! — ответила Марфа, глядя в огонь своими потемневшими, ставшими еще больше на постаревшем и похудевшем лице глазами. — Скажи мне, Остафьич! — вопросила она, кутаясь в плат и не отводя пристального взгляда от рдеющих и медленно распадающихся в печи угольев. — Вот я чла. И при Ярославле, и при Мстиславе, и при Юрии, и при других князьях суздальских либо тверских были отметники, что бегали князю даватьце, измены были, переветы; крест целовали стоять заедино и после креста отбегивали, погромы были, глады и лихолетья — стоял же Новгород!

Офонас вновь пожевал губами, утвердил отечные, в коричневых пятнах руки на трости, поворотил тяжело голову к Марфе, ответил с отдышкой:

— Стоял!

— Не мы ли ставили князей киевских? А то были князья — не чета этим!

Били немцев на Чудском, у Вороньего Камня и под Копорьем? Под Раковором мы разбили орденские рати, хоть и князь изменил, вдарился на бег! Били мы чудь, били Литву и Свею. Магнуша, короля Свейского, со всею силою ратною вспять обратили! Брали и ставили города, посылали рати на Мурманский берег и за Камень, в Югру. Не нашими ли мечами проведены рубежи страны? От наших походов на Волгу дрожала Орда! И суздальские, и тверские рати мы били не по раз, и на рубежах своих и под градом — продавали суздальцев по две ногаты! Сон ли то или неправду глаголют летописцы? Было ведь?! спрашивала Марфа внезапно зазвеневшим, как прежде, голосом.

Офонас вздохнул, ответил раздумчиво:

— Давно было!

— Давно ли?! — гневно возразила Марфа. — Деды! Деды еще! На Двину наши деды ходили, у иных — отцы, когда побили, в трех тысячах побили московскую рать! И двиняне были супротив, и то не устояла Москва! Кубену, Вологду, Устюжину, Белоозеро, Устюг Великий взяли на щит! А сейчас двенадцать тысяч, и с двинянами заодно, и — разбиты… Давно, говоришь?

Вот они, соборы! Вот святыни! Вот иконы, гробы святителей новгородских!

Вот торг великий, со всего мира стремятся к нему купцы! Вереницы обозов, а по веснам лодейное толпление — не окинуть и глазом! Многолюднее стал город, гляди, концы новые выросли: Онтоновский, Неревский за городом.

Петровский, Заполья, на той стороны Никитинское, Радоговицкое, у нас Козмодемьянское, Черковское, Прусское, Легощенское, Росткинское, Воздвиженское! Народу уже и не сочесть сколько! Богатств скопилось поболе чем встарь. И народ не сорный какой, не нищеброды московские, ремесленники наши и в кузнечном деле, и в серебряном, и в полотняном, седельном, шорном, книжном, каменном — в любом такое делают, что и не снилось того на Москвы! Нету там таких мастеров! И мы, бояра, в вотчинах наших дело ведем лучше московских князей, товар не гноим, рубли у холопьев не займуем. Власть? Так власть наша вся теперь! Суд и право у Совета господ, у посадника, в руках боярских! Что хотим, то и вершим, по своему праву! Даже и не придумать, чего бы не замогли! Земли наши немеряны, люди — несчитаны, так что же произошло?! Как соломенное чучело растрепали, как Кострому на потехе весенней! Часу не стояли на бою том!

Что сталось с силою новгородскою? Что совершилось с Господином Великим Новгородом?

Офонас поник головой. Старческая слеза копилась в углу глаза. Ответил тихо:

— Богдана спроси! Он тебе все преподнесет, и про славу нашу, и про святыни, и про все дела новгородские, и про договоры, и про все права, и про кажный род боярский со времен Ярослава Мудрого… А почто ослабли мы, и он не скажет!

Наступила тишина. Только потрескивали дрова в печи, рассыпаясь золотой рдяной грудой, да колебалась, оплывая, одинокая свеча в серебряном свечнике перед налоем с раскрытою книгой.

— Даве у свата была, — вымолвила Марфа устало, — у Короба. Молцит, глаза низит. Казимер тоже… Митю продали, Бог с има! Может, и Новгород уже продали? Он-ить ратью руководил, почто не казнен тоже? Али за трусость помиловали? Воин!

— Онаньин с Горошковым на Двину уехали, Иван Своеземцев тож… Ты-то на Двину едешь? — спросил Офонас, промолчав о том, о чем сказала Марфа и о чем ему не хотелось даже и думать, так это было мерзко, ежели было… А быть оно очень даже могло!

— Еду. Со Святок и поеду, на днях. Отогреюсь только.

— Там тож, бают, полный разор!

Проводив Офонаса, Марфа позвала дьячка, что днями заменял чтеца Марфина, и велела прочесть про звезды, отыскать по летописи. Слушала, откинувшись в кресло, полузакрыв глаза, знакомое, читанное уже не раз, и каждый раз по-новому понимаемое древнее речение.

— «В си же времена бысть знамение на небеси, на западной стороне звезда превелика, луча имуща аки кровавы, восходяща с вечера по заходе солнечном, и пребысть за семь дней. Се же проявлялось не на добро: по сем быша усобицы многия, и нашествие поганых на землю Русскую. Сия бо звезда была аки кровава, и проявляла крови пролитие. Таковыя же знаменья древле приключахуся при Антиохе, в Иерусалиме… По сем же при Нероне царе… И паки при Устьяне царе…» — Дьячок мерно перечислял описания старинных бедствий. — «Знаменья бывают с небесе, или в звездах, или в солнце, или птицами, или другим чем, не на благо бывают, но знамения сии на зло бывают: или проявление рати, или глад, или смерть проявляют».

Дьячок дочел, поднял глаза. Марфа слушала, кутаясь в плат, глядя в себя, думала. Сказала:

— Открой, где о Тохтамышевом пленении писано!

Теперь Марфа смотрела прямо перед собой пристальным, мерцающим взглядом и повторяла, беззвучно шевеля губами, некоторые слова. И тогда была звезда хвостата и предвещала нашествие татар на Москву, «яко же и бысть гневом Божиим». («Яко же и бысть», — неслышно повторила Марфа.) — Ну, будет на сегодня, иди! — сказала она громко дьячку.